Скорая развязка
Шрифт:
— Что это мы, Вася, будто нам больше всех надо? Ведь праздник.
— Праздник — жена мужа дразнит, — шутил Василий, чувствуя себя после орденоносного пиджака ловко и славно в обношенной одежонке.
До той поры, до которой была согласна работать Ирина, у Василия не хватало сил. Уставшие руки его никак не могли ровно и с первого раза сделать запил, гвозди под молотком гнулись, инструмент вдруг делался тупым, неловким и тяжелым. Ирина же не чувствовала усталости и, не понимая мужа, без конца стояла на своем:
— Так вот и бросим, что ли? Давай уж навесим дверь-то — оно
— Я уж руки отбил все — того и гляди, топором-то по ноге ляпну.
— Не бойсь, — сердито всхохатывала Ирина. — Не бойсь, не много вас, мужиков, обезножело на таком деле.
— Раз по гвоздю да раз по руке, — все больше и больше нервничал Василий, и в душе у него вызревала ненависть к тому, что он делал.
Домой они возвращались поздно. Спать падали часто не евши и не раздеваясь. Спали каменно, без снов.
Хоть они и работали каждый день вместе, а все реже и реже замечали друг друга. Занятые строительством, как-то неприметно, будто между делом, похоронили бабку. Потом выдали замуж дочь. Дочь ушла в Клиновку, и все плакала, вспоминая свадьбу: у матери ни для нее, дочери, ни для новой родни никаких слов не нашлось, кроме разговоров о доме, который они построили.
Василий давно не приглядывался к жене, а когда пригляделся, ему будто тайну открыли, которой лучше бы и не знать. Ирина — женщина ширококостная, и сейчас, опав лицом, стала костистой, а кожа на шее сморщилась. «Ведь ей только сорок», — подумал Василий и услышал за плечом вкрадчивый смешок:
— Все не налюбуешься на свою.
Он оглянулся: рядом незаметно подсела Сима Большедворова, заветная подружка жениховой матери, маленькая, с большими покорными глазами.
— Чтой-то ты ее, свою, плохо одеваешь?
— Лучше чужую раздевать, чем одевать свою.
— Ой, Василий Никанорыч, на тебя это вовсе и не похоже. — Сима застыдилась и опустила глаза.
Потом кто-то поволок ее плясать, а Василий не видел ее в крутящейся толпе, но взгляд тихих, покорных глаз чувствовал на себе, и ему вдруг сделалось одиноко.
— Васька, — кричала Ирина, — пусть топают. Бей, бабы, балки — во какие положены! Во, да?
Она приносила на стол еду, выпивку, уносила опорожненную посуду, вытирала разлитое вино — мужики то на одном, то на другом конце застолья роняли и опрокидывали рюмки: но все, что ни делала она, делала как-то не видя, не замечая людей, ходила в каком-то тумане, плясала, не слушая музыки, и топала так сильно, что захлебывалась радиола.
Дом, казалось, раскатится по бревнышку только от одного шума. Никто никого не слушал, каждому хотелось петь, плясать, просто кричать. Пир горой — веселье гужом. Ирина тоже пыталась петь; топнув ногой так, будто беремя дров с рук бросила, она запела сильным деревянным голосом:
Мы с миленком спали в бане, Журавли летели…Дальше она не стала петь, только нехорошо улыбнулась и щелкнула пальцами. Дед Филипп, после недавней операции совсем не бравший в рот вина, пристально наблюдал за Ириной, а потом поймал ее за рукав и брякнул:
— Круги, Иришка,
— Хоть и не пойму, дедко Филипп, о чем сепетишь, а скажу одно: дом я поставила, дочь замуж выдала, а осенью сына сдам в армию.
— Уж все так и ты. А Васька?
— Васька — весь за мной.
— Круги большие, говорю, даешь, а что близко, не видишь, — и ткнул бороденкой в стекло.
Прямо против окна, на вытаявшем бревне, без утайки близко один к другому, сидели Василий Бряков и Сима Большедворова. Говорили о чем-то, отрешившись от общего веселья.
— Сима — бабочка вдовая, закогтит у тя мужика. — Дед Филипп широко открыл свой рот, тремя пальцами пошатал ослабевший зуб и, сглотнув слюну, повторил: — Круги большие даешь, баба.
Опасения деда Филиппа развеселили Ирину. Она села рядом и зашептала ему в самое ухо, давясь горячим смехом:
— Уж если скажу, может, после слов таких и сходит, Василий-то. Да к кому идти-то, дедко? Глянь-ко, глянь, ведь там и смотреть-то не на что.
— Большие круги даешь, Иришка, — заладил свое дед Филипп, и ему вдруг расхотелось говорить с ней. «Скажи, какая несуразная. Ей: стрижено, она: брито».
От тепла на дворе и пара в доме двери так набухли, что Ирина, то и дело бегая в кладовку, с налета ударяла бедром двери, а утром после свадьбы у ней болело все тело, и, кроме дверей, она ни о чем другом не могла думать. То ей приходило на ум, что Василий из жидкого лесу поставил косяки, то не просушил и не проолифил доски, то связи не так скрепил и — вообще не в этом бы месте надо рубить двери…
«Большие круги даешь, Иришка», — вспомнила она и согласилась с дедом Филиппом: мое ли это дело? Я и постирай, я и бревно пособи поднять, я и о дверях заботься. И на работу надо, и в лавку, и телевизор уж не помню, когда глядела. А он спит, как новорожденный, да если и не спит, так все равно как спит. Наградил господь…»
И еще были два события. Весной Василия избрали депутатом райсовета, а осенью ушел в армию сын. Ирина уволилась с работы и каждое утро, обрядившись в резиновые сапоги и свою лесную спецовку, уходила в огород копать за стеной амбара погреб. Василий иногда надевал свой орденоносный пиджак и уезжал в район по вызову. Случалось, и с ночевкой. В такие вечера в пустом доме Ирине делалось зябко и тоскливо. Прежде она не умела вспоминать мужа, теперь, в его отсутствие, думала о нем, ждала его. Но когда он переступал порог, выбритый, причесанный, при орденах, и садился к столу, положив на клеенку свои чистые руки, на Ирину накатывалась злость. Она с утра до вечера ворочала землю, о камни и голыши зашибла все лопаты, а он там где-то блестел своей грудью.
— Теперь уж никто их и не носит. Только ты звякаешь напоказ.
— Ты это что вдруг взялась?
Но Ирина промолчала. Собирала на стол. И не ставила, а совала посуду. Пока он ел, курила на кухне, шумно выдувая дым в открытую вьюшку. Грубо и сухо откашливаясь, она решила пожаловаться ему, что ей тяжело, что она устает за день и что работам по дому нет конца. Вышла с кухни, села к столу, заглянула в его глаза и онемела: перед нею сидел совсем чужой человек, с глубокими и жесткими глазами.