Скорая развязка
Шрифт:
— У меня дело к тебе, Абдуллай.
— Давай дело, слушать будем.
Карима, перехватив взгляд мужа, быстро забрала детей и увела их на поле.
— Дело, Абдуллай, немаловажное. Обстоятельный разговор требуется. Может, вечерком зайдешь в контору, ко мне.
— Как не зайду. Зайду.
— Вот и славно, Абдуллай. Ну какова картошка?
— Картошка? А ничего картошка. Картошка — сам бы ел, да деньга надо.
Директор, чтобы показать Абдуллаю, что он тоже умеет работать, взял у Абдуллая лопату и выкопал до десятка гнезд. Собрал в ведро картошку. Это действительно понравилось Абдуллаю, и после отъезда директора он сказал Кариме,
— Директор, а гляди, сам лопату взял.
— А копать-то и не умеет, — Карима засмеялась, показывая мужу собранные после Кошкина клубни. — Чудно.
— Ай, какая ты. Он все-таки директор. Дело, сказывал, есть ко мне.
— Какое же, милый?
— Хорошее, должно. Плохое Хазиеву разве дадут.
«Какое такое дело появилось у него ко мне, — все думал и сам Хазиев, копая картошку, ворочая мешки и даже идя домой. — А может, скажет Кошкин: Абдуллай, иди опять в пастухи. Стадо знаешь, луга знаешь. Доярки одного Абдуллая просят. Нет, ты, директор, хитрый, и я тоже хитрый стал. Месяц пастухом работай — шестьдесят рублей получай. Как можно жить на шестьдесят рублей? Ты сто рублей клади — не скупись. И сто рублей разве деньги, когда полная изба ребятишек…»
Вечером Абдуллай хорошенько вымылся, надел чистую рубаху, гребешком причесал жидкие волосы и пошел в контору. Там долго сидел в приемной, не решаясь переступить порог директорского кабинета. И уж поднялся было, чтобы войти, как дверь кабинета распахнулась и Кошкин весело крикнул:
— Что же ты, Абдуллай, мы ждем тебя.
В кабинете, оказывается, были всего лишь два бригадира да учетчик Иван Кириллыч.
— Садись, Абдуллай. Вот так. Тут, Абдуллай, какое дело, — начал директор. — Ведь картошка скоро кончится. Ты куда потом думаешь?
— День будет — работа будет.
— То верно.
— Наша партия, Абдуллай, велит резко увеличить поголовье скота. Нынче нам запретили сдавать бычков-годовиков. Всякий хозяин это знает — не выгодно. Вес мал. Через год они пойдут. Понял?
— Как не понял.
— Кроме того, на стороне еще закупим телят. Словом, создадим большое откормочное стадо. Большое. И нужен нам хозяин этого стада. Честный, толковый…
— Сколько рублей кладешь?
— Сто тридцать. Видишь, совхоз на все идет, чтобы поднять животноводство.
— Ай врешь, директор. И в прошлом году ты мне так-то говорил.
— Прошлое, Абдуллай, не в счет. Соглашайся, обману тут никакого. Если согласен, я завтра подпишу приказ.
Абдуллай смотрел в глаза директора и понял, что не обманывают его, однако еще попытал, не веря окончательно.
— Сто тридцать?
— Сто тридцать, Абдуллай. А на пастбище заработок пойдет с привеса. До двухсот выгонишь. По рукам, выходит?
— Надо подумать, Павел Сидорович. Хитрый ты мужик. Ай, хитрый.
В понятии Абдуллая хитрость Кошкина на этот раз состояла в том, что он, Кошкин, как-то сумел заглянуть в душу Хазиева и узнал, какой неизбывной тоской по скоту живет татарин. «Честный, говорил, толковый нужен хозяин. Тут все верно. Все так. Правильно ты рассудил, Кошкин…»
Дома Абдуллай, довольный и счастливый, рассказал семье о разговоре с директором. Особенно ему нравилось говорить о том, какого человека ищут в совхозе к огромному стаду. Без нужного человека все дело пропадет.
Ребятишки с немым восторгом и гордостью глядели на отца, а он неторопливо схлебывал с блюдца самодельный морковный чай и говорил:
— Очень просил Кошкин, придется идти.
Оставленные
— Что же делать, а, Павел Сидорыч?
Наконец директор сползал на потолок и спустился оттуда оживленный, взметнулся голосом:
— Эх мы, горе-хозяева.
— Горе Хазиеву, — покорно отозвался Абдулла.
— Землю-то с потолка выдуло, какому же быть теплу. Как ты раньше-то недоглядел, а?
Абдуллай, потупившись, молчал: что он мог сказать. Пустой чердак на телятнике, пустой чердак и у Абдулки.
К вечеру по распоряжению директора к ферме приволокли трое тракторных саней соломы. Утром должны были прийти рабочие и заметать ее наверх. Но надвигающаяся ночь казалась Абдуллаю особенно страшной, и он взялся метать солому один. Ночь шла тихая, звездная. С полнеба ущербно светила надломленная луна. Над землею крепла стужа. Промерзлая солома не шуршала, как обычно, а звенела холодным, стеклянным звоном. Поначалу перед тремя огромными зародами Абдуллай почувствовал себя маленьким, слабосильным. Работал не то что вяло, а как-то неуверенно. Но постепенно втянулся, робкие мысли исчезли, тело разогрелось, руки налились силой.
— Глаза боятся, а руки делают, — вспомнил Абдуллай пословицу и снял рукавицы. А спустя еще немного отбросил на снег и полушубок: — В малахае, джигит, кудрями не тряхнешь. Ых-хо.
Утром Абдуллай пришел домой, едва держась на ногах. Он так притомился, что даже не мог есть. Выпил стакан горячего молока и завалился спать. Проснулся уж только после обеда, неприятно ощутил на вороте рубашки липкий пот. Сознавая, что пора идти на ферму, он не мог заставить себя поднять голову. Было тепло и сладко лежать, ни о чем не думая. И он не помнил, как снова закрылись его глаза.
К вечеру Абдуллай совсем расхворался. Он бредил, мешая родные слова с русскими, пел и плакал. В доме все притихли, сознавая себя беспризорными и беззащитными. Даже младшая дочь Хаида с недоуменной печалью глядела на отца и не могла поверить, как это вдруг заболел большой и сильный атай, который никогда и ничего не боится, которому дали в совхозе такую важную работу.
Две недели провалялся Абдуллай в постели, и когда первый раз вышел на улицу, то задохнулся свежим холодным воздухом, закашлялся и, не в силах стоять на ослабевших ногах, сел на порожек сеней. Ненасытно и радостно смотрели глаза на синее небо, белые снега и белые в куржаке березовые рощи. У Абдуллая было такое чувство, будто он впервые увидел мир. И этот мир показался ему удивительно прекрасным. К Абдуллаю пришло выздоровление.