Скрипка Страдивари, или Возвращение Сивого Мерина
Шрифт:
— Если вы полагаете, что я пришел сюда слушать музыку, то должен вас разочаровать: этим делом я занимаюсь в консерватории. У меня к вам, Иосиф Анзорович, несколько вопросов.
— Да, да, конечно, я понимаю, прошу, прошу, — он услужливо распахнул перед Иваном массивную дверь, глаза его округлились, лицо приняло испуганное выражение, — прошу, здесь нам будет удобнее. — Руки его слегка дрожали.
Они вошли в большую комнату, до потолка заставленную антикварной мебелью.
— Я весь внимание, — сказал хозяин магазина, усаживая гостя на хлипкий с тонкими ножками, на первый взгляд непригодный для использования по назначению диванчик. — Все, что могу и что знаю — как на духу.
— Скажите, Иосиф Анзорович, интересующий нас с вами человек не объявлялся?
Приемщик
— Господи, как можно, что вы такое говорите, да если бы… неужели вы допускаете мысль, что я тут же бы… незамедлительно… в ту же секунду… если бы… как можно?.. — И, уловив на лице молодого человека плохо скрываемое нетерпение, заключил: — Нет, не объявлялся.
— Вы бы могли описать его внешность?
— Внешность? — не сразу понял Иосиф Анзорович. — А-а-а, как он выглядел? Разумеется, сейчас. Молодой, если и старше вас, то ненамного, вашего роста, то есть выше среднего, если мне не изменяет память, то волосы, как и у вас, прямые, темные, очень худ, в смысле худой, как и вся молодежь, как и вы, лицо ваше, славянской национальности…
— А на носу у него бородавка? А на щеке другая? — Манеру щеголять цитатами из классиков Каждый своровал у того же Трусса.
Приемщик изделий из драгметаллов, по всей видимости, особо глубоким знанием пушкинского наследия не отличался, потому как тут же искренне признал, что по поводу бородавок ничего сказать не может — не обратил внимания, уж не обессудьте.
— Да ладно, чего там, не обессужу, — с выражением усталого превосходства на лице пообещал Каждый-Трусс, — вы мне вот что скажите: кто из этих молодых людей вам знаком?
Он разложил аккуратным веером на кружевном ломберном столике четыре фотографии и с надеждой заглянул в глаза послушно склонившемуся над ними Иосифу Анзоровичу. Больше всего ему хотелось, чтобы старый воришка никого из этой четверки не признал: Ваня, конечно же боготворил своего кумира, но кому не радость оттого, что и на Солнце есть пятна: приказ Трусса заподозрить в краже на Тверской близких родственников композитора и их знакомых с самого начала показался ему явным неучетом здравого смысла.
Продавец чужих ценностей тем временем, привычным жестом воздев очки, видимо, за ненадобностью на лоб долго поочередно подносил фотографии к самому своему носу, как бы их обнюхивая. Он с первого же взгляда узнал на одной из них владельца дорогой броши. Он отлично понимал, что в его интересах, если, конечно, не хотеть потерять бизнес и остаться без лицензии, а такая опасность была вполне реальной, в его кровных интересах угодить сыщику. Но и неизбежность ужасных, необратимых последствий в случае чего не позволяла выбрать правильное решение, а немалый жизненный опыт подсказывал, что торопливость в данном случае — не самый лучший союзник. Он тянул время, клял себя последними словами за жадность — оформление заказа без соответствующей документации сулило немалый куш, но единственно верный ход, гарантировавший если и не выигрыш, то хотя бы ничейный результат в этой столь неудачно складывающейся для него партии предательски не возникал в опытной голове бывалого шахматиста.
— Я что, должен кого-то из них узнать? — Таким вопросом Иосиф Анзорович наконец прервал затянувшееся безмолвие.
— Что значит «должен»? Можете. Если узнаете — хорошо, зачтется. Нет — нет.
— Что «нет»? — приемщик кивком головы привычно стряхнул очки со лба на переносицу, испуганно уставился на Ивана.
— Нет, значит, не зачтется, только и всего.
— И что не зачтется?
— Да ничто. Ничего не зачтется. Разойдемся и все дела. Делов-то! — Он вынул из рук Маклавиного дедушки фотографии, убрал в портфель.
— Понятно. И кого я должен узнать?
— Опять «должен»! — разозлился Иван. — Чего узнавать, если тут нет его? Нет — и не надо. Объявится когда-нибудь. Все. — Он протянул комиссионщику руку, попытался приободрить вконец поникшего старика. — Придет, придет, никуда не денется, такие деньги. Кстати, за сколько вы договорились-то?
— Есть, — совсем невпопад сказал вдруг Иосиф Анзорович, но Иван его понял.
Иван вновь сел на шаткий диванчик.
Раскрыл портфель.
Протянул
— Ну?
Тот дрожащими пальцами выбрал из них одну, бросил на кружевной антикварный столик, прошептал:
— Пожалуйста, не выдавайте меня. Очень вас прошу. Меня убьют.
Антон Игоревич Твеленев вот уже несколько последних лет боялся засыпать.
Днем, утром, вечером — в любое время суток, кроме ночи, он, несмотря на более чем серьезный возраст, чувствовал себя бодро, не уставал возводить хвалу Господу за отменное здоровье и ни с кем не делился этой своей благодатью, опасаясь сглаза. Напротив, умелые его старания заставили окружающих композитора родственников искренне уверовать в его мученическое доживание отпущенных дней, жалели, прощали капризы и не могли знать (и даже не догадывались) о плачевной судьбе неисчислимого количества выписываемых ему лекарств, которые с тайной регулярностью утоплялись «бедным, больным дедушкой» в унитазе. Зачем отравлять себя всевозможными медикаментами, если ничто не болит, а от добра, как известно, добра лучше не искать.
И все бы ничего, не возникай время от времени неизбежная необходимость погружения себя в состояние сна.
А вот как раз этого-то Антон Игоревич не любил и боялся больше всего на свете. Не было еще случая, чтобы ночами не являлись ему всевозможные кошмары, после которых он всякий раз просыпался в холодном поту и уже до рассвета не мог сомкнуть глаз. Куда только ни обращался доведенный систематическими бессонницами до отчаяния композитор, к каким мировым светилам ни обращался за помощью — все впустую: ночь, очередной кошмар, судорожное пробуждение, холодный пот по всему телу, мучительная бессонница… И никто не может спасти его от этой разрушающей тело и душу напасти, никто не удосужится прекратить, прервать или хотя бы предать элементарному толкованию эти уродливые, подчас кровавые ночные наваждения. В космос летаем, на Луне вот-вот отпуск проводить начнем, есть в конце концов Всемирная паутина — нажмите кнопочку, если самим невмоготу, в Интернет загляните… Нет! «Толкованию не подлежат!» Чушь это на постном масле. Любое сновидение (и в этом Антон Игоревич не сомневался ни на минуту) — не что иное, как насильственный возврат сознания в пережитое прошлое, далекое ли, недавнее — неважно, чаще всего до неузнаваемости видоизмененное прошлое, часто перенесенное во времени и пространстве, но неизменно оставившее в памяти глубочайший эмоциональный след. Никакие фантазии во снах невозможны — только пережитое-перечувствованное-перевиденное. Сон — не что иное, как эмоциональное воскресение отвечающих за память участков головного мозга. И участки эти науке известны! Давно известны! Так отключите эти участки, атрофируйте, уничтожьте, наконец, если они входят в противоречие с самой жизнью, если сживают человека со света, если методично, целенаправленно приближают к смерти, вы же академики медицины, черт бы побрал вас всех в бога и в душу мать!
Антон Игоревич сознательно избегал крепких выражений, давно, в свои тогда еще небольшие годы волею судеб оказавшись причисленным к прослойке советской интеллигенции, неукоснительно следил за лексиконом, тщательно его фильтровал, но случались моменты, когда терпение композитора вступало в противоречие с невыносимостью происходящего, и тогда округу оглашали непростые в своей образной витиеватости перлы его многодавней военной молодости.
Именно такие выражения теперь накапливались где-то в мозжечке, в гортани, на языке родоначальника клана Твеленевых, роились, бунтовали, скапливались в стаи и, требуя выхода, полоняли разум. Ну в самом деле — как это можно вынести!? Где Нюра? Где этот ни с какого боку ему не родной, недоразвитый урод Герардик? Где дочь его законная, совсем последние годы отбившаяся от рук и предавшая его забвению — Надежда? Где эти врачи-убийцы, наконец, в своих вечно чем-то испачканных белых халатах? То, что в доме нет Марата, несколько успокаивало: молокосос-следователь сказал — тот в больнице, допился, небось, до ручки, не дай бог, что-то серьезное, но остальные-то где?! Где все, черт, черт, черт вас подери!