Скрижали судьбы
Шрифт:
— Мы не знаем, мэм, — сказал один из них, чрезвычайно вежливо. — И как это вы вздумали рожать тут, на Кони? Вот уж точно не то место, где следует рожать.
— Но где же он, где мой ребенок?
— Что, мэм, прилив был сильный, и малютку, спаси его Господь, волной смыло?
— Нет, нет, он был у меня в руках, и я заснула, и я его к себе прижимала, согревала. Я знала, что ему у меня на руках тепло будет. Смотрите, вот тут, я подле груди его держала, смотрите, даже пуговицы вот расстегнуты, ему тепло было, он со мной был.
— Ладно, — сказал второй, — ладно. Успокойтесь-ка. У нее кровотечение не прекратилось, — сказал он своему коллеге. — Надо попробовать его унять.
— Можем и не унять, — ответил
— Надо быстро везти ее в Слайго.
И они погрузили меня в фургон. Но что же, мы бросили моего ребенка? Я не знала. Я уцепилась за двери, когда их закрывали.
— Ищите везде, — сказала я. — Там был ребенок. Он там был.
Ох, и когда они завели мотор, то я будто сквозь землю рухнула и потеряла сознание.
Вот, теперь начались трудности. Теперь дороги будто разошлись на две стороны в лесной чаще, и лес этот так занесло снегом, что кругом одна лишь белизна.
Кто-то забрал моего ребенка. Скорая помощь привезла меня в больницу. Знаю, что очень долго у меня не прекращалось внутреннее кровотечение, и в больнице думали, что я не выживу. Это я помню. Помню, что мне сделали операцию, потому что помню, что кровотечение прекратилось и что я выжила. Помню, что отец Гонт приходил и говорил, что обо мне позаботятся, что знает одно место, где я буду в безопасности, и что мне там понравится, и что ни о чем волноваться не нужно. Я снова и снова спрашивала про своего ребенка, и всякий раз он отвечал одним только словом: «Назарет». Я не понимала, что это значит. Я так ослабла, что, кажется, поступила как узник, который взывает к своему тюремщику, — я искала помощи у отца Гонта. Кажется, я просила его о помощи. Я точно очень много плакала и помню даже, как он держал меня на руках, пока я рыдала. Был ли там кто-то еще? Не припомню. Вскоре я увидала впереди две башни психиатрической лечебницы и была сослана в ад.
Я кричала, что хочу повидаться с матерью, но мне отвечали:
— Ты не можешь ее увидеть, никто не может ее увидеть, никому ее не увидеть больше.
И тут моя память оступается. Именно так. Вздрагивает, будто двигатель, который пытается завестись от поворота ключа, но глохнет. Др-р-р, др-р-р, др-р-р. Ох, неужто это Старый Том и миссис Макналти там, во тьме, в темной какой-то комнате, и я там с ними, и они измеряют меня своими портновскими метрами для больничной робы, и не говорят ни слова — только замеры: грудь, талия, бедра? Так они обмеряют всех, кто к ним поступает, чтобы пошить им робы, и всех, кто уходит, чтобы пошить им саваны?
И тут память останавливается. Ее нет совсем. Я не помню даже ни страданий, ни боли. Нет их там. Помню Энуса в солдатской форме, который пришел ко мне как-то вечером, уболтав персонал, чтоб разрешили повидаться. Форма была майора, а я знала, что он всего-навсего рядовой, но он признался, что позаимствовал форму у Джека, и уж как хорошо он смотрелся в этих эполетах. Он велел мне побыстрее одеваться, сказал, что там, снаружи, меня ждет мой ребенок и он пришел меня освободить. И мы все вместе уедем в другую страну. Надеть мне было нечего, кроме тех обносок, что на мне были, я знала, что я вся грязная и завшивевшая, вся в коросте засохшей крови, и мы с Энусом крались по темному коридору, и потом он со скрипом отворил тяжелую дверь лечебницы, и мы с ним прошли под старыми башнями по щебенке — и мне даже острые камни были нипочем. И он вынул ждавшего нас ребенка из высокой коляски — такой это прехорошенький был мальчик, взял его на руки и повел меня, с кровоточащими ногами, по лужайке, и потом нам пришлось перейти вброд чистую речушку у самого подножия холма. Он перешел ее и вышел на прекрасный зеленый луг, поросший высокой травой. Лунный свет забрызгал реку, заухала моя знакомая сова, и когда я ступила в реку, то платье мое растворилось, и вода очистила меня. Я вышла на берег из камышей, Энус посмотрел на меня, и я сердцем поняла, что снова красива, и он дал мне моего ребенка, и я почувствовала, как грудь наливается молоком. Энус, я и наш ребенок — мы стояли на том лугу в лунном свете, и там еще был ряд огромных деревьев, покрытых зеленой листвой, которую нежно ворошил теплый летний ветер. И Энус снял ненужную свою форму, так тепло было, и мы там стояли, такие счастливые, какими только могут быть люди, да мы и были первыми и последними людьми на земле.
Такое прозрачное, такое чудесное воспоминание — и такое невозможное.
Я это знаю.
Голова у меня прозрачная, как стекло.
Если вы читаете это, значит, мышь, древоточец и жук пощадили эти листки.
И что же мне еще рассказать вам? Когда-то я жила среди людей и поняла, что в целом они холодны и жестоки, однако же могу назвать троих или четверых, которые были как ангелы.
Думаю, мы измеряем вес дней наших по тому, сколько ангелов нам довелось приметить среди нас, которые при этом на ангелов и не похожи вовсе.
И если по нашим подсчетам выходит, что страданий нам выпало много, то на закате дня сам дар жизни — это что-то безмерное. Это выше старых гор Слайго, это что-то трудное, но до странного яркое, это то, что уравнивает в падении молотки и перья. И как тот порыв, что заставляет старую деву разбить свой сад, с тощими розами и трепещущими нарциссами, это подсказка о какой-то грядущей благодати.
Все, что от меня нынче осталось, — это слух о красоте.
Глава двадцать первая
Наконец-то съездил в Слайго, выкроив время между всеми этими делами, связанными с переездом. Совсем короткая поездка получилась, но за все эти годы я туда почти и не выбирался. Прекрасный весенний день. Но даже в такой день психиатрическая лечебница Слайго выглядела так мрачно, с этими своими двумя малоутешительными башнями. Здание это огромное. В народе его зовут Постоялым двором Лейтрима, потому что, как мне объяснила Розанна, тут перебывала половина всего Лейтрима. Но то, несомненно, просто местное предубеждение.
Если учесть то, что мы когда-то очень дружили с Перси Квинном, странно, наверное, что мы по большому счету не поддерживали связь, хотя и жили в нескольких милях друг от друга. Иногда у дружбы, даже самой крепкой и интересной, быстро выходит срок годности, и продлить его никак нельзя. И все же Перси, с поредевшими волосами и откуда-то взявшейся полнотой, которой я не припомню, встретил меня невероятно радушно, когда я отыскал его офис, занимавший одну из башен. Я толком и не знаю, что у него за репутация, из прогрессивных ли он и до какой степени позволяет себе расслабиться, а всему вокруг — идти своим чередом, в чем меня, боюсь, можно было уличить довольно часто. Конечно, я готов признаться в этом только тут, но, уверен, у святого Петра все мои прегрешения записаны.
— Соболезную твоей утрате, — сказал он. — Я собирался приехать на похороны, но именно в тот день никак не смог выбраться.
— Все в порядке, не переживай, — ответил я. — Спасибо.
Я помолчал, не зная, что еще сказать, и добавил:
— Все прошло хорошо.
— По-моему, мы с твоей женой не были знакомы, верно ведь?
— Нет, нет, точно, не были. Мы с ней уже позже познакомились.
— Ну так ты, значит, вышел на охоту? — спросил он.
— Ну, я тут пытаюсь освидетельствовать одну пациентку, я тебе про нее писал — Розанна Клир, — на то есть много причин, но она не очень идет на контакт, поэтому приходится выкручиваться, как могу, заходить, знаешь, с черного хода.