Скука
Шрифт:
Больше всего меня злило то, что, хотя я и не любил Чечилию, обстоятельства складывались таким образом, что мне приходилось чувствовать и вести себя так, как подобает влюбленному. Мне хотелось освободиться от этих обстоятельств, как быку хочется освободиться от натирающего шею ярма, но при каждом движении я чувствовал, что они давят на меня все сильнее и заставляют вести себя так, словно я был влюблен, между тем как я по-прежнему был убежден, что нисколько не люблю Чечилию.
Например, я говорил себе: «Сейчас они уже в каком– нибудь укромном уголке Виллы Боргезе [4] ,
4
Вилла Боргезе — парк в Риме.
Я раздумывал обо всем этом, опустив голову и глядя в пол, а когда поднял глаза к будильнику, увидел, что до прихода Чечилии практически не остается уже ни минуты. Тогда я поднялся с дивана, потянулся всем своим изболевшимся телом и подумал: «А почему, собственно, я так уверен, что речь идет об измене? Ведь что я, в сущности, видел? Совершенно невинное свидание у всех на виду, галантное, но ничего не значащее преподнесение букетика фиалок, прогулка по Пинчо. Такое происходит каждый день и каждый час с людьми, которые вовсе не обязательно связаны любовными узами. Правда, накануне имело место несостоявшееся свидание. Но пора бы мне уже отказаться от привычки произвольно связывать между собою далекие друг от друга вещи. Накануне Чечилия не пришла на свидание — это факт. Я видел ее сегодня в обществе молодого человека с крашеными волосами — это другой факт. Но совершенно не обязательно, чтобы два этих факта были связаны друг с другом, и тем более не обязательно, чтобы они были связаны между собою нитью измены».
Странно, но едва я сформулировал для себя эту мысль, как фигура Чечилии, казавшаяся мне такой живой и реальной, хотя и таинственной (а точнее, она и казалась такой живой и реальной именно потому, что была таинственной), покуда я подозревал ее в измене, теперь, когда я перестал ее подозревать, стала такой же скучной и словно бы несуществующей, как это было накануне. И так же, как накануне, я снова хотел расстаться с нею любой ценой, и боялся, что не сумею этого сделать, и укреплял себя в своем решении, напоминая себе о жестокости, к которой пришлось мне прибегнуть во время последнего свидания, чтобы не умереть от скуки.
Чечилия была пунктуальна. Ровно в пять я услышал знакомый звонок, который был так на нее похож, — короткий, уклончивый и в то же время такой интимный. Я пошел открывать, говоря себе: «Как только я ее увижу, сразу же скажу, что уезжаю в горы, и, таким образом, даже если я потом передумаю, дело будет сделано и что– либо менять будет поздно». Я был уверен, что, войдя, она, как всегда, бросится мне на шею с деланно страстным порывом, но я на этот раз разожму ее руки, разомкну объятия и скажу: «Нам надо поговорить».
Но произошло то, чего я никак не ожидал, хотя, в сущности, должен был ожидать. Когда я открыл дверь, Чечилия отнюдь не бросилась мне на шею, больше того, она прошла мимо, делая отстраняющий жест рукою, и произнесла:
— Сначала я должна тебе кое-что сказать.
Я не мог не заметить, что это были почти те же слова, которые я приготовил для нее, и подумал, что она собирается сообщить мне, что приняла решение, подобное моему: она хочет меня оставить. Она тем временем подошла к дивану и села. Я подошел, сел рядом и сказал с яростью:
— Нет, сначала ты должна меня поцеловать.
Она послушно потянулась и чмокнула меня в щеку. Потом, отодвинувшись, сказала:
— Я хотела сказать, что больше мы не сможем видеться ежедневно — только дважды в неделю.
— Почему это?
— Успокойся, не злись, — сказала она, прежде чем ответить. Я действительно повысил голос и говорил резко, но по-настоящему рассердился только сейчас, когда она мне на это указала.
— Я совершенно спокоен и не злюсь. Мне бы просто хотелось знать, в чем дело.
— У меня дома стали ворчать — ведь я бываю у тебя каждый день.
— Но разве ты не объяснила им, что берешь уроки рисования?
— Да, но два раза в неделю. А насчет других дней мне все время приходилось что-нибудь придумывать, и в конце концов они догадались.
— Неправда, никто у тебя не ворчит. Не ворчали же они, когда ты каждый день бывала у Балестриери!
— Балестриери было шестьдесят пять, а не тридцать пять, как тебе. Насчет него у них не было никаких подозрений. И потом, они его знали.
— Ну так познакомь нас!
— Хорошо. Но пока будем встречаться два раза в неделю.
Некоторое время мы молчали. Между тем я обнаружил, что не только не желаю расставаться с Чечилией, но не в силах примириться даже с тем, что мне придется видеться с ней всего два раза в неделю. Потом я внезапно понял, в чем дело. Я готов был видеться с нею реже, но при одном условии: я должен был быть абсолютно, с математической точностью уверен в том, что она меня не обманывает и что дело действительно в родителях, которые стали ворчать. А вот в этом я вовсе не был уверен. И так как я не был в этом уверен, мысль о том, что она лжет, была нестерпимой: как будто она ускользала из моих рук как раз в тот момент, когда благодаря своей лжи стала в моих глазах реальной и желанной. Я схватил ее за руку:
— Скажи честно, ты просто больше не хочешь меня видеть.
Она сразу же ответила:
— При чем тут это! Просто мы будем видеться два раза в неделю.
Я отметил, что интонация ее была совершенно нейтральной — не лживой и не правдивой. Впрочем, я отмечал это и раньше — просто как характерную черту, не придавая ей никакого значения. Казалось, она говорит точно то, что говорит, не более и не менее, безо всякого участия чувства. Чувство — я это уже знал — просыпалось в ней только во время любовного акта.
Но мне нужно было понять, лжет она или нет, потому что я по-прежнему хотел с ней расстаться, а ее ложь мешала мне это сделать. Потому я продолжал стоять на своем:
— На самом деле ты просто хочешь, чтобы мы разошлись. У тебя не хватает духу сказать это прямо, и ты пытаешься меня подготовить. Сегодня ты говоришь — два раза в неделю, завтра скажешь — два раза в месяц и только под конец — правду.
— Какую правду?
У меня вертелось на языке: «А ту правду, что у тебя есть другой». Но я удержался: связь между ее решением сделать свои визиты более редкими и свиданием на площади Испании была слишком очевидна, и мне казалось унизительным признать ее вслух. И потому я вдруг резко оборвал: