Скуки не было. Первая книга воспоминаний
Шрифт:
Не потому мы не сможем (не захотим) поднять восстание, что мы ничтожнее, трусливее тех, кто сто двадцать лет тому назад вышли на Сенатскую площадь, а совсем по другой причине. Потому что тот мир, против которого надо было бы поднять восстание, не только не враждебен, но даже и не чужд нам.
Нет,
Приползет, очевидно, чтобы самодонестись. Чтобы сказать, как иронически говорил о себе Юрий Карлович Олеша (но, в отличие от него, без тени иронии): «Я — не наш!»
Это была уже самая настоящая истерика. Но истерика как раз и говорила яснее ясного, что веру, которую так не хотелось ему утерять, спасти можно было только вот таким, сверхъестественным, нечеловеческим усилием.
Первопричиной этой истерики было естественное для нормального, психически здорового человека стремление убежать от шизофрении.
Я, в отличие от Эмки, никаких таких попыток никогда не предпринимал. Хотя «шизофренией» этой был болен с самого раннего детства. Точно определить, когда именно впервые проявился у меня явный симптом этой болезни, я, наверно, не смогу. Сейчас мне кажется, что этот «плюрализм в одной голове» был свойствен мне изначально. Чуть ли не от рождения.
Ну вот, например, такое, как мне сейчас кажется, самое раннее воспоминание.
Мне лет восемь. Мы с отцом выходим из вагона дачного поезда (паровичка, электричек тогда еще не было) на перрон московского вокзала. Рядом идет какой-то дядька, на которого я обратил внимание еще раньше, в вагоне. У него высокий лоб, большие роговые очки, за стеклами которых блестят умные, насмешливые глаза. Обратил я на него внимание, потому что он был очень похож на Ботвинника. Я сперва даже подумал: уж не сам ли это Ботвинник? Он тянул за руку мальчишку примерно моего возраста. Нет, наверно, все-таки мальчишка этот был чуть младше, чем я. Во всяком случае, вел он себя как дошкольник: поминутно озирался, считал ворон и плелся за отцом еле-еле, так что тому приходилось чуть ли не насильно тащить его за собой.
— А ну, поживее! — подбодрил его «Ботвинник». — Не отставай! Знаешь, что сказал один умный человек? Отсталых бьют!
Реплика эта меня поразила.
Я, как вы уже знаете, политически был развит, и поэтому прекрасно знал, что сказал это — не кто иной, как Сталин. Изумило же меня то, что этот лобастый дядька в очках назвал Сталина умным человеком.
Всем классом мы дружно смеялись над глупенькой нашей одноклассницей, которая на вопрос учителя, знает ли она, кто такой Сталин, простодушно ответила: «У буржуев — царь. А у нас — Сталин». В отличие от этой глупой девчонки,
Умным человеком можно было назвать вот этого, похожего на Ботвинника, высоколобого дядьку в очках. Конечно, и самого Ботвинника. (Не будь он умным, разве сумел бы он стать чемпионом СССР по шахматам?) Умным человеком, наверно, был и мой папа, и некоторые (не все, конечно) его друзья, приходившие иногда к нам в гости. Но Сталин? Нет, к нему это определение решительно не подходило.
Вероятно, определение «умный человек» в тогдашнем моем понимании этого слова могло быть отнесено к ученому, профессору, врачу, шахматисту. То есть — к интеллигенту. Сталин же в его сапогах и полувоенном кителе, о котором мой отец пренебрежительно говорил, что в нем пристало ходить в уборную, а не встречаться с иностранными дипломатами, к сословию интеллигентов явно не принадлежал.
Тут, конечно, напрашивался естественный вопрос. И если бы я всеми этими своими недоумениями с кем-нибудь (ну вот, хоть с этим очкастым, похожим на Ботвинника) поделился, мне этот вопрос, конечно, сразу же задали бы. «Подумай, ну что такое ты говоришь! — возразил бы мне, наверное, этот самый „Ботвинник“. — Да разве неумный человек мог бы стоять во главе такого великого государства?»
Но меня этот вопрос ничуть бы не озадачил. Я прекрасно знал, как мог бы на это ответить.
Я сказал бы, что руководить государством Сталина назначили вовсе не потому, что он умный человек, а потому, что ТАК НАДО. Так же, например, как руководить «Главсолью» или «Главспичками» назначили не моего папу, а Ивана Ивановича Рощина. Назначили, потому что он — коммунист. Из того, что Иван Иванович член партии, а мой папа беспартийный, конечно, еще не следует, что в производстве соли или спичек он понимает больше, чем мой папа. Но разве дело в этом? У него — заслуги. Он брал Зимний, участвовал в Гражданской войне, потерял на этой войне ногу. Он, безусловно, имеет право быть начальником «Главсоли».
Точно так же обстояло дело и с какой-то грузинкой, назначенной директором музыкальной школы, в которой работал отец. Она, как он утверждал (и тут ему, безусловно, можно было верить), в музыке — ни уха ни рыла. Но ее «бросили» на эту работу («Лучше бы ее бросили на дрова», — сардонически говорил отец), потому что она была коммунисткой. (Отец, правда, намекал, что не последнюю роль тут играло то обстоятельство, что она была грузинкой, то есть принадлежала к той же нации, что и Сталин. Но в это я не очень-то верил.)
На все руководящие должности в стране назначали членов правящей партии — коммунистов. А Сталин был Генеральным секретарем этой партии, ее вождем. Вот поэтому, — а вовсе не потому, что он был умнее других, — он и был назначен на свою должность. Поэтому он и руководит нашим государством.
Год спустя. Мне уже девять лет. Мы с отцом сидим у репродуктора и ждем. Сейчас будет выступать Сталин — делать свой доклад «О проекте конституции». Ожидание томит меня. Мне не терпится поскорее услышать Сталина. И вот наконец торжественно объявляют, что слово предоставляется… Да, да, ему. Товарищу Сталину. Сейчас мы услышим его живой голос, его неповторимый, так умиляющий всех нас грузинский акцент.
Зал где-то там, далеко, — так, во всяком случае, слышится это мне по нашему репродуктору, сквозь все помехи, все потрескивания эфира — взрывается овацией. Она длится долго, неправдоподобно долго. Но в конце концов идет на убыль. Сейчас наконец мы услышим Сталина.
Не тут-то было.
Какой-то тонкий, неестественно тонкий голос пронзительно выкрикивает: «Родному!.. Любимому!.. Всех времен и народов!..» И зал снова взрывается овацией. И так — не один раз, и не два, не три, не четыре, а — много, много раз. Вот, кажется, энтузиазм неистовствующих в том далеком зале уже выдохся… Звякнула пробка графина, слышно, как в стакан льется вода. Он пьет. Сейчас наконец начнет говорить…