Скверный глобус
Шрифт:
Попробуйте сокрушить улыбку! Немыслим никакой поединок. Всего только раз Вы удостоили мой долгий сбивчивый монолог небрежной, презрительной оценки: «Какое невыносимое зелье! Две ложки возвышенной хомяковщины, четверть стакана густой желябовщины и несколько усыпительных унций немецко-еврейского марксизма. Поистине поносная смесь!»
Эта брюзгливая дегустация, похоже, исцелила меня от всякой надежды на понимание. Я не мечтал об единомыслии, но я и сочувствия не дождался. Вы строго соблюдали дистанцию.
Вы неслучайно мне объяснили Вашу неприязнь к Москве и предпочтительность Петербурга. Начали с шутки: Москва холмиста
О, разумеется, Петербург так же неприступен, как Вы, — держит людей на расстоянии. Я не пытался Вас оспорить. Зряшное дело — напоминать Вам: холод всегда остается холодом, даже сопутствуя великолепию. В последнем всегда читается вызов, несносный для убогой страны. Вот отчего меж мной и столицей не родилось взаимного чувства.
Прошу поверить, что я нимало не сетую ни на нее, ни на Вас. С детства я помню Ваши слова: «плакаться — не дворянское дело». Просто поныне я не пойму, как человек такой проницательности, столь чуткий к несовершенствам ближних, не видит незаслуженной участи униженной, несчастной земли. Когда я однажды спросил Вас прямо, чувствуете ли Вы, в самом деле, мучительное родство с Россией, я лишь услышал, что Вы, как Герцен, однажды из России бежали. Но не в далекий, чужой вам Лондон, а в русскую литературу.
Не скрою, сперва это показалось очередной изысканной шуткой. Но Вы терпеливо растолковали: литература — это реальность. Русская литература в особенности. Она такая ж страна, как Россия, но более яркая, более страстная и, разумеется, более умная. В отличие от российского хаоса мы видим в ней законченность формы. Можно ль сравнить огонь ее чувств с тусклой томительной повседневностью наших уездов и волостей? Можно ли сравнивать людей, созданных творческой энергией, с теми, кого творят недоноски? А как иначе оценишь ближних?
Ваше роскошное высокомерие несокрушимо, но речь не о нем. Поговорим о русских писателях. Об их убежденности в своем праве учительствовать, судить и вещать. Об этой неизлечимой претензии на миссионерскую роль.
Естественно, есть неприкасаемые. Пушкин. Но Пушкин давно уже памятник. Чем он отличен от полководца, тоже запечатленного в бронзе? В сущности, он и сам фельдмаршал.
Некрасов? Пожалуй что в нем и впрямь была эта «общая капля крови», общая с нашим русским горем. Она и зажигала его и тяготила (еще сильнее). Увы, сегодня вполне очевидна скромность отпущенных ему средств.
Любимец Ваш, граф Алексей Константинович, был не лишен очарования, тем более для господ пересмешников, привыкших вальсировать на грани, которая отделяет иронию от неприкрытого цинизма. Вам ведь не могут не импонировать эти презрительные ухмылочки, сквозящие чуть не в каждой строке. «Если он не пропьет урожаю, я тогда мужика уважаю».
Его знаменитый однофамилец к виньеткам не склонен — чревовещает. Взошедши на яснополянский Олимп, учит, как должно думать и чувствовать, как следует вести себя в обществе. Поверьте, я ему сострадаю. Все моралисты, раньше ли, позже ли, приходят к горькому осознанию бессилия любых заклинаний.
В ответ Вы, естественно, вспомните Чехова. Все так, он проповедником не был. Во всяком случае, откровенным. Свои наставления преподносил в милой лирической упаковке. Вас огорчила его кончина. Да, грустно. Но трудно не разглядеть, что
Общий недуг всех русских писателей, пусть они даже клянутся в любви к «меньшому брату». Себя не обманешь. Меньшого брата они боятся. И разночинец еще пугливей, нежели наш брат — дворянин. Хочет забыть, и забыть навеки, где он возрос, откуда родом. Всех исступленнее Достоевский — этот и вовсе не постеснялся запачкать целое поколение.
В этой извечной народобоязни (от коей лишь шаг до «народобесия»), в ней-то и зарыта собачка! Легко и просто сказать в застолье, что умный и деятельный плебей Вам ближе любого аристократа, нелепо зараженного спесью, бессилием мысли, душевной ленью. Легко и просто любить народ на расстоянии, в отдалении, как это принято в Петербурге. Труднее оказаться вблизи. Уж слишком неароматно пахнет. «Говором пьяных мужиков», тронувшим лермонтовское сердце, Ваше — скорей всего оскорбишь.
Впрочем, и умиление Лермонтова тоже ведь — взор издалека, из Вашей «обители чистых нег», в которой «усталые рабы» прячут свой страх и свою брезгливость.
Мысленно вижу, с каким трудом Вы подавляете негодование. Что за мальчишеская заносчивость! Бросить подобное обвинение самой человечной словесности! Разве же не она воспела наших униженных и оскорбленных?
Не возмущайтесь, она, она. После того как Рылеева с Пестелем вздернули на гласисе крепости, русские авторы возлюбили всяких Башмачкиных да Поприщиных и прочих станционных смотрителей. В пору писательского дебюта Ваш обожаемый Достоевский думал всерьез, что бедные люди — это безропотные Макары. Понадобилось в колпаке осужденного ждать смерти от руки палача, понадобились острог и падучая, чтоб наконец ему приоткрылась хотя бы малая часть реальности.
Кстати, я втайне подозреваю, что Вы вместе с Вашими однодумцами простили отечественной полицейщине это стояние на эшафоте. Что там ни говори, а оно все же существенно отразилось в творчестве нашего ясновидца. Жизнь коротка, искусство вечно. Все, что способствует и споспешествует самой гуманной литературе, будет — пусть с горечью — переварено.
Не гневайтесь, я должен оспорить Ваш эстетический императив. Славный писатель так и не понял, кто же такие «бедные люди». Раскольниковы, сменившие Девушкиных, к ним отношения не имеют. Так же, как юные радикалы, заставившие его трепетать. Сперва он обезумел от страха и настрочил в своем пароксизме донос на русскую молодежь, потом топил в поповском елее и апологии смирения собственную мятежную юность. Бедных людей он не постиг ни в Петербурге, ни в мертвом доме, ни проигравшись в пух в казино.