Сквозь ночь
Шрифт:
Не то чтобы ему хотелось скрыть что-либо от стороннего глаза, нет. «Там, знаете, особенно хвастать покуда нечем», — с простой откровенностью сказал он.
Все же мы побывали с ним и на Сабуртало, и в Дигоми.
Макет Дигомского массива я видел в «Тбилгорпроекте». Здесь будут жить двадцать пять тысяч человек (на Сабуртало — сорок две тысячи). Это — новейший из строящихся в Тбилиси массивов и, пожалуй, лучший. Здесь отказались от периметральной застройки — шеренгами вдоль пересекающихся улиц; дома тут располагаются как бы веерами, пучками расходящихся лучей. Но, как бывает, — в макете одно
Я писал уже однажды о «модуле охвата взглядом». На Дигоми я убедился снова, как важно брать в расчет эту величину (или показатель), имея в виду не только точку зрения лица, утверждающего генплан или макет, но и точку зрения человека, идущего по новопостроенному району на работу или с работы. Я говорю о точке зрения в самом прямом смысле.
Эстетика современного жилого массива — проблема очень серьезная, и не только в пределах нашей страны. Размышляя об этом, я вспоминаю сцену из бельгийского фильма «Чайки умирают в гавани» — ту врезавшуюся в память сцену, где Беглец рассказывает девочке сказку о спящей принцессе.
Он рассказывает ей эту сказку на окраинном пустыре, поросшем травой и чертополохом, — а за пустырем виднеются новые дома, стерильно-белые, холодно-геометрические, бесстрастные, с безукоризненной прямизной линий, с темными лентами окон, будто защитные очки на бескровном лице.
Мне кажется, в этом сопоставлении звучит глубинная тема фильма: контраст между миром человеческих чувств и бесчувственностью машинной цивилизации. Трагическое противоречие между совершенством современной техники и несовершенством человеческих отношений достигает особенной остроты в последних кадрах фильма, когда затравленный Беглец ищет спасения на сверкающих, великолепных в своей ультрасовременности шаровых резервуарах нефтеперегонного завода — и гибнет среди их марсианского блеска от выстрелов моторизованных преследователей.
Противоречия такого рода не могут ускользнуть от взгляда вдумчивого художника. Не зря, скажем, Феллини ведет сцену встречи доверчивой Кабирии с цивилизованным убийцей где-то в новых кварталах Рима, на фоне строящихся и новопостроенных архисовременных домов.
Этот фон — безмолвный комментарий жестоких социальных трагедий — можно увидеть и в фильмах Пазолини «Аккатоне» и «Мама Рома», и в фильме Анри Кольпи «Столь долгое отсутствие»; кварталы машиноблагоустроенных новых домов становятся как бы символом душевного неустройства современного человека. Об этом нельзя не задуматься.
Кто же, как не мы, обязаны дать новой архитектуре иное выражение, сделать ее выразительницей иных общественных отношений, сообщить ей тепло человеческой улыбки, уберечь от машинного рационализма? Ведь любая чрезмерность есть верный признак упадка стиля, будь то чрезмерность украшений или чрезмерность наготы.
К счастью, нам об упадке стиля тревожиться рано; мы скорее можем говорить о детских болезнях, о росте, о поисках, где должны сыграть свою роль не только архитекторы-планировщики, «привязчики», инженеры-конструкторы, но и строители-художники.
«Эх, дали бы мне хоть один квартал полностью на свое усмотрение, — с досадой сказал Месхишвили, когда мы покидали массив Сабуртало. — Я бы и в плановую стоимость уложился, и построил бы по-иному…»
Не знаю, как именно выглядели бы дома, о которых мечтает Месхишвили. Но думаю, он не стал бы штукатурить их серым цементом, ставить шеренгами по ранжиру. Потому что он понимает и согласен, что современная наша архитектура должна быть прежде всего жизнерадостна и приветлива — особенно здесь, где так жизнерадостны и приветливы люди.
Мы стояли с Иосифом Нонешвили в вестибюле гостиницы, когда к нам подошел высокий человек в хорошо сшитом темно-сером костюме, седой, с желто-смуглым лицом и бессменной нетающей улыбкой. Это был Ирвинг Стоун, американский писатель, автор известных у нас книг «Моряк в седле» и «Жажда жизни». Он с женой и переводчиком завершал поездку по Советскому Союзу, а затем собирался в Индию, куда его пригласили прочесть курс лекций в Калькуттском университете.
«О-о! — воскликнул он, когда Нонешвили познакомил нас. — А я ведь искал вас в Киеве!..»
Культурный обмен и реактивные самолеты увеличили вероятность подобных встреч. Все же было занятно и неожиданно до неправдоподобия: я тоже писал о Ван-Гоге, и наши книги вышли почти одновременно в Москве.
Видно, кто-то у нас говорил Стоуну о моей книге; из дальнейшего я понял, что он ее не читал и несколько обеспокоен, не вторгся, ли я в чужие пределы. Успех «Жажды жизни» во всем мире был так велик, что Стоун, кажется, стал считать ван-гоговскую тему чем-то вроде своей монополии.
Я готов был успокоить его, но для этого требовалось сказать, что я прочел «Жажду жизни», что книга не пришлась мне по сердцу и что я придерживаюсь других взглядов на биографический жанр. Делать это мне как-то не хотелось, я сознавал себя на стороне гостеприимных хозяев и предпочел слушать, что рассказывает Стоун; он пригласил меня съездить в университет, где должен был встретиться со студентами.
В аудитории было полно солнца и молодых загорелых лиц. Стоун говорил, что многое здесь напоминает ему университет Лос-Анжелоса; что одни лишь техасцы и калифорнийцы умеют так горячо хвалить свой край, как грузины. Говорил, что не ощущает разницы между русскими и американцами, что повсюду люди хотят одного — мира и дружелюбия.
А мне было приятно, что слушали его без переводчика и, кажется, понимали отлично — даже когда он назвал себя создателем жанра биографического романа, никто не напомнил ему, скажем, об Андре Моруа или Юрии Тынянове; но я отношу это на счет широко известного грузинского гостеприимства.
Если говорить о жанре, то мне более всего по душе биографические опыты Ромена Роллана. Я не сторонник беллетризации для разжигания читательского интереса; не думаю, что писатель вправе обращаться с реальной личностью, как с вымышленным героем. Но это — дело склонностей, вкуса; к сожалению (моему, личному), читатель как раз большей частью бывает склонен к традиционной занимательной форме и охотнее читает захватывающие «романы одной жизни», построенные по испытанным правилам, с непременной любовью, придуманными диалогами и прочим.