Слепой убийца
Шрифт:
– Маме было восемнадцать. А мне почти девятнадцать.
– Но она по любви. Она этого хотела.
– А с чего ты взяла, что я не хочу? – раздраженно спросила я. Она немного подумала.
– Ты не можешь этого хотеть, – сказала Лора, поднимая глаза. Глаза влажные и красные – она явно плакала. Я разозлилась: какое право она имеет плакать? Если уж на то пошло, плакать следовало мне.
– Дело не в моих желаниях, – сказала я резко. – Это единственный разумный выход. У нас нет денег, ты обратила внимание? Хочешь, чтобы нас выбросили на улицу?
– Мы
– Не глупи, – сказала я. – Что мы будем делать? Разобьешь – голову откручу.
– Мы кучу всего можем делать, – неопределенно заметила она, ставя одеколон на место. – Устроимся официантками.
– На их жалованье не проживешь. Официантки зарабатывают гроши. Унижаются ради чаевых. У них у всех плоскостопие. Ты даже не знаешь, что сколько стоит, – сказала я. Будто учила птицу арифметике. – Фабрики закрыты, Авалон разваливается, его собираются продавать, банки берут нас за горло. Ты на папу смотришь? Видишь, как он выглядит? Он же совсем старик.
– Значит, это ради него? – спросила она. – Вот оно что. Тогда понятно. Ты смелая.
– Я делаю то, что считаю правильным, – заявила я, почувствовав себя очень добродетельной и такой несчастной, что чуть не заплакала. Но тогда все речи насмарку.
– Это неправильно, – сказала Лора. – Совсем неправильно. Ты ещё можешь все отменить, ещё не поздно. Убежать и оставить записку. И я с тобой.
– Перестань, Лора. Я уже достаточно взрослая. Сама знаю, что делаю.
– Но ведь придется разрешить ему к тебе прикасаться. Не просто целовать. Тебе придется…
– Обо мне не беспокойся, – перебила я. – Оставь меня. У меня глаза открыты.
– Да, как у лунатика, – сказала Лора. Она взяла мою пудреницу, открыла её и понюхала, умудрившись изрядно просыпать на пол – Ну, зато у тебя будет красивая одежда, – прибавила она.
Я её чуть не убила. Разумеется, этим я втайне и утешалась.
Лора ушла, оставив за собой белые следы, а я села на кровать, глядя в раскрытый пароходный кофр. Очень модный чемодан – светло-желтый снаружи и темно-синий внутри, со стальной окантовкой, металлическими звездочками поблескивают шляпки гвоздиков. Аккуратно упакованный, в нём все необходимое для свадебного путешествия, но он точно вместилище мрака и пустоты – пустой космос.
Это мое приданое, подумала я. Это слово вдруг стало угрожающим – такое окончательное. Как будто от слова «предавать».
Зубная щетка, подумала я. Она мне понадобится. Тело отказывалось двигаться.
В английском слово приданое происходит от французского слова, обозначающего чемодан. Trousseau . Этим словом называют вещи, которые кладут в чемодан. Нечего волноваться – это всего лишь багаж. Все, что пакуешь и берешь с собой.
Танго
Вот
Молодая женщина в белом атласном платье, скроенном по косой, гладкая ткань, шлейф обвивает ноги, будто пролитая патока. Девушка чуть неуклюжа – бедра, ступни, – будто спина слишком пряма для этого платья. Для него удобнее вздернутые плечи, сутулость, кривой позвоночник – что-то вроде чахоточного горба.
Вуаль закрывает виски и лоб, бросая слишком густую тень на глаза. При улыбке не видно зубов. На голове венчик из белых розочек; в руках целый каскад роз побольше – розовых и белых, перепутанных со стефанотисом, руки в белых перчатках, локти немного чересчур расставлены. Венчик, каскад – слова из газет. Вызывают в памяти монахинь и чистую быструю воду. Статья называлась «Прекрасная невеста». Тогда так писали. В её случае красота обязательна: слишком большие замешаны деньги.
(Я говорю «её», потому что себя ею не помню. Я и девушка на фотографии – больше не одно существо. Я – то, что из неё получилось, результат безрассудной жизни, какую она когда-то вела; а она – если вообще существует, – лишь мои воспоминания. У меня ракурс удобнее: я, по большей части, ясно её вижу. Она же, и попыталась бы посмотреть – не увидела бы.)
Ричард стоит рядом, он, говоря языком того времени и места, великолепен; то есть довольно молод, не уродлив и богат. Он солиден, но лицо насмешливо: одна бровь приподнята, нижняя губа слегка оттопырена, рот кривится в улыбке, словно он тайком вспомнил сомнительную шутку. В петлице – гвоздика, волосы зачесаны назад и от популярного в ту пору бриллиантина блестят, как купальная шапочка. Но все же он красив. Надо это признать. Галантен. Светский человек.
Есть и групповые портреты – на заднем плане толкутся шаферы в костюмах – они и на похороны одеваются так же, – и метрдотели; на переднем – чистенькие, сияющие подружки невесты с роскошными пенистыми букетами. Лора умудрилась испортить все фотографии. На одной решительно хмурится; на другой – должно быть, повернула голову, и лицо расплылось в силуэт ударившегося о стекло голубя. На третьей – грызет ногти, виновато оглядываясь, будто её застигли на месте преступления. На четвертой – должно быть, дефект пленки: вроде бы пятна света, но освещающего Лору не сверху, а снизу, будто она стоит ночью на краю залитого светом бассейна.
После церемонии ко мне подошла Рини в представительном синем платье. Она крепко меня обняла и сказала:
– Если бы твоя мать это видела!
Что она имела в виду? Мама зааплодировала бы или остановила процедуру? Судя по тону Рини, могло быть и то, и другое. Рини заплакала, я – нет. На свадьбах люди плачут, как на счастливых развязках: им отчаянно хочется верить в неправдоподобное. Но я переросла это ребячество: я вдыхала холодный пьянящий воздух разочарования – так мне казалось.
Конечно, подавали шампанское. Как же без этого: Уинифред проследила. Гости ели. Звучали речи, но я ничего не запомнила. Танцы? Кажется, были. Я не умела танцевать, но как-то оказалась на площадке и, следовательно, что-то изобразила.