Слёзы мира и еврейская духовность (философская месса)
Шрифт:
Максимализм Шестова порожден и исходит из неистовой веры в абсолютное величие индивидуальной души человека, которая не только ничем и никем не может быть принуждаема со стороны, но даже оцениваема кем-либо, тогда как сама личность есть мерило всего сущего и несущего, в том числе и самое себя. Поклонение перед достоинством индивида здесь достигает молитвенного экстаза и Шестову требуется приписать авторство принципа полной независимости личности. Вл. Соловьев создал философски глубокую и академически сухую дефиницию человеческой личности, а живой культ из личности сотворил Л. Шестов. Отвергая постулат разума, максималист Шестов склоняет русскую концепцию человека к вере, ориентируя ее в направлении Иерусалима, и, таким образом, шестовский культ личности — это культ Иерусалима, — в этом Шестов несет свое еврейское национальное лицо. Но вместе с этим Шестов вносит в русскую духовную философию идею Сиона, так что Льва Шестова необходимо считать зачинателем философского сионизма, хотя философ совершенно не касался еврейской темы и сионистского направления.
Итак, принцип полной независимости личности как первое условие жизни, — такова юридическая запись в метрике человека по Шестову, а первейшая первичность индивидуального Я ставится ens entium (сущность сущностей) в поле веры, куда Шестов направляет русскую концепцию человека. Отсюда вытекает принципиальное несоответствие в понимании сути человека, взятого в психологической данности раздельно в русской
Как же был принят этот «еврейский презент» русской духовной elite в рамках самой философии? В отношении силлогистики Льва Шестова данную процедуру произвел о. С. Н. Булгаков — ключевая фигура русского гнозиса. Свою оценку О. Сергий начинает с утверждения: «Противоположности между Афинами и Иерусалимом в действительности нет, она выдумана». О. Сергий ошибается: как реально существует вера и разум, откровение и умозрение, вдохновенное творение и логическое выведение, так в действительности бытует противоположность между Афинами и Иерусалимом. А в чем о. Сергий решительно прав, так в том, что между этими противоположностями отсутствует противоборство, враждебное противостояние и он пишет о Шестове: «Мало того, если он говорит о своей доктрине как религиозной философии, то это может значить (на его же языке) только одно: Афины в Иерусалиме или наоборот, т. е. не противопоставление веры и мысли („философии“), но их необходимое и существенное, гармоническое соединение» (1993, t. I, с. 527). Интрига тут заключается в том, что отвергая максимализм Шестова как некую излишнюю избыточность его точки зрения, о. Сергий не отрицал ядерную суть самого воззрения, а, напротив, усугубляет и самостоятельно высказывает древнееврейскую мудрость о радуге в облаке, имеющую быть в отношении разум-вера. Радуга в облаке — закон всеобщего согласия, исключающий войны, революции, раздоры, — едва ли не величайшая еврейская ценность, — получила у о. Сергия выражение «гармоническое соединение», но как раз об этом забыл Л. Шестов в своем максимализме. Тогда как в новоположении русской духовной философии, что личность, а не человек, является сотворением Божиим, сохранено откровение Шестова, но исключен его максимализм в понимании непримиримого принципа «или-или». Итак, на примере духовного упражнения Льва Шестова проявляется механизм усиления духовной емкости русской философии, а заодно и русской идеи, за счет еврейского вклада, и, главное, выдвигается на передний план, что вхождение или, по Солженицыну, «поселение» еврейского актива осуществляется отнюдь не эклектически, не автоматическим суммированием истин и идей, а глубоким творческим усвоением в русле генеральной установки русской духовной доктрины.
Однако современная израильская аналитика посмотрела на духовный подвиг выходца из русского еврейства Льва Шестова сквозь прорезь прицела на «врожденный» антисемитизм русского национального характера и вынесла в итоге резко негативный вердикт. Глашатай этой позиции Владимир Паперный точно придерживается установочного плана исторической доктрины Ш. Эттингера: «Русская культура начала XX в. была открыта для диалога с культурами Запада, открыта, пусть в меньшей мере, и для диалога с некоторыми культурами Востока, но для диалога с еврейской культурой, находившейся географически внутри русского культурного ареала, ее границы были на замке, и антисемитизм играл здесь роль сурового пограничника». И, тем не менее, без объяснения причин, излагается: «Духовное пребывание Шестова на границе двух культур, русской и еврейской, привело к тому, что диалог этих культур развернулся внутри его сознания». А поскольку гнозис Шестова представляет еврейские знания в некоем противоречивом и проблемном виде, далеком от восхвалений, то Л. Шестов исключается из еврейского комплекса, как отступник. Эта мысль четко прочитывается в замысле В. Паперного, хотя выражает ее он довольно замысловато: «Еврейские и русские (или, если угодно, русско-еврейские) компоненты сознания Шестова находились в состоянии недиалогического сосуществования, столь характерного для еврейско-русского культурного контекста в целом» (1993, с. с. 138, 138-139).
К этому выясняется, что моментом творческого содружества в процедуре русско-еврейского симбиоза часто оказываются и внутренние персональные связи участников этого культуротворящего дуэта. С. Н. Булгаков и Л. Шестов были знакомы и общались между собой 35 лет и своего друга о. Сергий описал необычайно теплыми словами: "Его нельзя было не любить, даже совсем не разделяя его мировоззрения, и не уважать в нем отважного искателя истины. Л. И. обладал личной очаровательностью неотразимой. Нельзя было не радоваться ему при встрече, как это я наблюдал на разных лицах, по мировоззрению ничего общего с ним не имевших. Это объясняется, вероятно, удивительным даром сердца, его чарующей добротой и благоволением. Оно составляло основной тон его отношения к людям, при отсутствии личного соревнования (что так редко встречается в нашем литературном мире), но это соединялось, однако, с твердым стоянием за свои духовные достижения. Это внутреннее благообразие отражалось и на его внешности. Духовной гармонией и миром светилась его улыбка, звучал его голос… (1993, т. I, с. 519).
Такое выступление делается живописным протестом против сентенции о врожденном русском антисемитизме, а ведь С. Н. Булгаков был не только ведущим творцом русского духовного воззрения, но и одним из лидеров православного богословия в России — деканом кафедры догматического богословия Православного Богословского Института в Париже, — так что антисемитизм ему положен и по должности. В этой связи требует обратить на себя внимание и еще одна странность: трепетное влечение иудея Шестова к антисемиту Достоевскому, — но это особая, в силу необычности, тема, а повторно она упоминается как очередной удар по самодовольной гипотезе наследственного антисемитизма русского национального характера.
Рефлексирование личных взаимоотношений творцов в качестве индикатора их духовного творчества на поле соотнесения русского еврейства и русской идеи не может казаться ни курьезом, ни акциденцией, а имеет непосредственное отношение к субстанции индивидуальной личности, особенно в свете мнительности, какая сделалась позволительной благодаря шестовскому принципу полной независимости личности. Поскольку данная тема еще не подвергалась препарирующему воздействию аналитического жала, а ее поле предикации необозримо, то наряду с примером со-общения Булгакова и Шестова необходимо дать осмысление феномена иного, прямо противоположного, сюжетного развития, — речь идет о конфликте М. О. Гершензона и Н. А. Бердяева. Значимость этого конфликта усугубляется тем обстоятельством, что в нем участвуют не просто представители высшего русского интеллектуального слоя, а бывшие единомышленники и однодумцы, соавторы незабвенных «Вех», творцы по призванию, многолетние «приятели», дружившие семьями. По причине того, что сам конфликт и его суть мало известны, не говоря об его аналитическом истолковании, я вынужден оперировать обширными выдержками из непосредственных свидетельств — эпистолярии обоих участников конфликта, который сам-то развился из небольшой размолвки на одном публичном собрании в сентябре 1917 года (дата имеет здесь весьма существенное значение).
Н. Л. Бердяев — М. О. Гершензону (29 сентября 1917 года)
"«…» Я считаю совершенно недопустимым суд над моей совестью и сыск в моей душе, которые ты признаешь для себя возможным публично производить. Меня давно уже возмущает твоя манера по поводу всякого идейного и общественного спора нравственно судить личность и вторгаться в душу другого человека. Ты это делаешь уже не в первый раз. Я это считаю вообще недопустимым и никак не могу допустить этого по отношению к себе. Сам я отличаюсь крайней резкостью и раздражительностью в спорах, но я не произношу нравственного суда над личностью и не вторгаюсь в чужую душу. Когда я так резко и раздраженно нападаю на революционную интеллигенцию, я имею дело с общественным и историческим явлением, с известным миросозерцанием и с противными мне идеями, а не с душой стоящего передо мной человека. Ты же ни о чем не можешь говорить, не задевая душу человека и самих интимных ее сторон, не произнося нравственного суда над личностью. И это создает для меня невыносимую атмосферу общения. Я допускаю самые резкие и крайние нападения на мои идеи, на мое миросозерцание, но не допускаю нападений на мою нравственную личность. Анализ моей души по поводу идейных столкновений я считаю недопустимым «…» Ты взял на себя прерогативу нравственного судьи и из морализма допускаешь нравственно непозволительное отношение к людям. Твое презрение ко всяким идеям представляется мне чудовищным и запрещает разговоры с тобой. Я до конца и в всерьез принимаю идеи и вижу в них величайшие реальности. И только такое номиналистское отношение к идеям освобождает от кошмара психологизма и морализма «…» Неужели ты окончательно забыл, что ты был одним из главных инициаторов «Вех», что тебе принадлежала самая резкая статья против революционной интеллигенции, к душевному облику которой ты выражал отвращение? Как случилось, что к моменту революции, когда расковались прежние стихии и в темные массы брошены те самые идеи и настроения, которые ты беспощадно осуждал, ты растерял весь свой духовный багаж; плывешь по течению и употребляешь чуждые тебе уличные слова? И ты начал выкрикивать слова о «буржуазности», о «контрреволюции», «без аннексий и контрибуций» и т. п. , хотя слова эти пусты и пропитаны ложью «…» Многое в твоих оценках я объясняю тем, что ты в сущности толстовец, не сводящий концов с концами в своем мировоззрении. Мне же все это толстовство религиозно и морально чуждо и враждебно. Если ты считаешь возможным нравственно одобрять большевиков, социал-демократов и социал-революционеров, то между нами существует нравственная пропасть, мы молимся разным богам. Это — не политический, а прямой и религиозный вопрос".
М. О. Гершензон — Н. А. Бердяеву (29 сентября 1917 года)
«…» Когда же ты слыхал от меня эти крики: буржуи, контрреволюция? Когда я бежал впереди колесницы победителя-демоса? И когда славил революционную интеллигенцию? «…» Вот моя мысль в ясном виде. Я думаю, что лучшие люди России разделились на две партии: партию сердца и партию идеи, идеологии; одним больно за живого человека, за нуждающихся и обремененных, другим — тебе в том числе — не менее больно за ценность — за государственность, за целость и мощь России. Люди сердца тоже имеют свою идеологию — интернационализм и пр. ; и друг против друга восстали две идеологии, одна за счастье и свободу отдельного человека, другая за сохранение сверхличных ценностей. Это — на той и другой стороне — лучшие, самые духовные и искренние люди России; и к обоим лагерям примкнули корыстные, дурные: к Ленину жадно ищущие урвать себе клочок «счастья», к Струве и тебе — жаждущие вернуть раньше завоеванное «счастье», промышленники и землевладельцы. Рабочие и крестьяне грабят Россию во имя личности, Рябушинский и П. Н. Львов губят во имя национальных ценностей! Повторяю: сердце, психология имеют свою идеологию, и оттого ты должен был бы уважать их. Козловские мужики, грабя усадьбы, руководятся не одной мерзкой алчностью, как вы третьего дня за столом единогласно утверждали; в них говорит многовековая обида, очень принципиальная, дикая в своем выражении, но совершенно идеалистическая, я сказал бы, святая обида Спартака, за которой видна жажда выпрямиться, отстоять свое человеческое достоинство, попираемое жестоко столько веков. И «разным» рабочим нужны не шальные деньги: им нужно показать миру свою самоценность, показать, что они не только механические орудия, и они делают это по невежеству в диких формах. В итоге выходит так, что те ради личности губят высшие ценности, а вы ради ценностей беспощадны к личности. Такою мне видится теперь Россия. И вот я стою неопределенно: я всем сердцем с униженным, замученный народом, в котором так бурно пробивается чувство человеческой гордости, чести, достоинства личности; но разумом я знаю важность и красоту ценностей, их нужность самостоятельную, но между прочим как раз и для отдельной личности. Я не могу стать на одну сторону, как ты, и проклясть другую. Ты определенно стал за ценности, и меня ужасает твое, Кечекьяна, Вышеславцева нечувствование святой личности, пробуждающейся в народе и ваша каннибальская жестокость к ней. Вы такие же большевики вашего клана, как Ленин и Зиновьев — своего, и думаю, что как раз большевизм один только и вреден сейчас. Тот спор в целом естественен и благотворен; так должно быть: пусть личность и ценность борются и снова, как столько раз уже, найдут временный модус вивенди, на котором тогда временно успокоятся и пышно расцветут до нового столкновения. Но сейчас не время слишком обострять борьбу; положение России так ужасно, что надо бы как-нибудь уступить друг другу и найти компромисс. Ты — из самых рьяных; непримиримо кричишь: только ценности! И не уступаешь ни йоты. «…» В моих словах не было никакого нравственного неуважения и не было вторжения в твою личную психологию. Я сказал: мне больно за человека, а тебе нет, т. е. сказал то, что теперь написал подробно. Тебе больно, как мне кажется, за ценность, а не за личность конкретную, сейчас живущую.
Н. А. Бердяев — М. О. Гершензону (2 октября 1917 года).
«…» Ты все-таки не можешь отрицать, что у тебя есть склонность переносить идейный разговор и спор на почву психологического и нравственного анализа личности, всегда граничащего с судом и осуждением. Быть может, это связано о тем, что ты принадлежишь к «партии сердца» и потому не можешь удержаться в плоскости идей. Для меня это очень тягостно. Я принципиально не одобряю вторжений в интимную личную психологию и личную нравственность и особенно не выношу этого по отношению к себе: должно быть, вследствие скрытности и гордости моего характера. Мне необходимо было прямо тебе это сказать и подтвердить. Такая черта, что и у тебя, есть и у Шестова, есть она даже у Булгакова, хотя в меньшей степени. «…» «Партию сердца» я отвергаю по разным очень глубоким основаниям, но между прочим потому, что она приводит к самым большим жестокостям и злобному фанатизму и в конце концов к голоду. Накормить голодных не могут никакие революции, бунты и утопии. Накормить может только развитие промышленности и сельского хозяйства, лишь увеличение производительности труда и социальные реформы, согласные с объективными данными. Источник зла, горя и страдания — тут совсем не в том, что существует кучка эксплуататоров, помещиков и капиталистов, а в реальном зле человеческой природы и природы мира, в низком уровне культуры, в медленном течении овладевания стихийными силами природы. «…» Ты с отвращением упоминаешь имя П. Н. Львова. Я его лично знаю и в последнее время часто с ним встречался. Я скажу тебе, что он нравственно выше и благороднее большинства представителей «революционной демократии». Я нравственно и эстетически не могу допустить отношение к дворянам и помещикам как к злодеям и подлецам. Это оскорбление памяти моего отца и матери, моих дедов и прадедов, которые были дворяне и помещики и вместе с тем были благородными людьми и в свое время носителями высокой культуры. И промышленники не злодеи, а создатели материальной культуры, необходимой для народа и государства. Я убежден в том, что буржуазия всегда в России была прогрессивнее, чем рабочий класс, и более связана потерями целого. И ее нужно не проклинать а направлять и облагораживать. Кто же, как не твоя «партия сердца» напоила Россию злобой и ненавистью. Это она призывает к резне и жаждет крови, она сотрет неотъемлемые права человека. «Партия сердца» порождает жестокость, погромы, самосуды, насилие над личностью, над словом, над жизнью, разделяет весь народ на два враждебные лагеря" «…» Человек — дикий зверь, если он не несет в себе внешних законов, не творит их и не подчиняет себя им. Личность только начинается с того момента, когда впитает глубокое содержание. Христианство признало бесконечную ценность человеческой души и придает мало цены звериной жизни человека на этой земле. Эмпирические средства человека имеют абсолютное знание, имеют лик Божьего духа в человеке, т. е. ценность. Лично я знаю — одно. Партия знания и партия личности — одна партия. Ты очень ошибаешься, если думаешь, что для большевиков существует личность. Они всегда личность человека приносят в жертву cвоемy идолу всемирного социализма, они как-то не видят лика человека, не знают души человека. Все фанатики коммуний всегда отрицают личность. Личность существует для «партии идей». Все религии мира ставят ценности выше личного блага и требуют жертв от личности во имя достоинства личности. «Партия сердца» антирелигиозная партия, она отрицает жертву".