Слёзы мира и еврейская духовность (философская месса)
Шрифт:
Эта переписка, по накалу и напряжению чувств, по глубине высказанных мыслей и кругозору интеллектуальных интересов, может быть образцом эпистолярного искусстве в целом, а для русского еврейства, в частности, — редкой возможностью заглянуть в духовные тайники творческой лаборатории формирования системы сообщающихся сосудов двух выдающихся творцов русской культуры. Весомую лепту в эту сложную процедуру внесло незаурядное дарование М. А. Чегодаевой, редактора этой переписки и близко знавшей ее участников и очевидцев, Чегодаева представила свое ведение данного конфликта: "В конфликте Бердяева и Гершензона как в капле воды отразилась вся Россия 1917 года, расколотая на противостоящие друг другу стихии… Россия… Великая древняя история, могучая государственность, великие ценности. Можно понять Николая Александровича: его предки, русские дворяне — и об этом можно прочесть хотя бы в энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона — это соль нации, ее наиболее деятельная, просвещенная часть, те, кто вершили судьбу России, творили ее великую культуру, писали ее законы. Бердяев по праву и «зову крови» ощущает себя «государственником» Статьи «Гершензоны» в Брокгаузе, естественно, нет. Есть статья «Евреи»… Россия… Вековое рабство; измученные, обездоленные, лишенные человеческого достоинства целые сословия, целые народы. Евреи — лишь часть всех «униженных и оскорбленных», «неизъятых от телесных наказаний», всех гонимых и бесправных. Как и на чем можно примирить эти две России? «…» Бердяев мог не знать или забыть, а Гершензон никогда,
Постановка вопроса в само собой напрашивающейся пропорции, — представитель русской аристократической знати (Н. А. Бердяев) против уроженца еврейского местечка и жертвы еврейского погрома (М. О. Гершензон), — уже предопределяет ложность окончательного вывода, который сводит весь конфликт к примитивному и вульгарному антисемитизму, как это случилось с израильской аналитикой в отношении А. И. Солженицына. Сам дух, смыслы и замыслы обоих участников настоятельно требуют иного угла зрения. Отчего Н. А. Бердяев не может гордиться именем своего деда — атамана Войска Донского и героя войны 1812 года, или своими генеалогическими связями с высшими аристократическими слоями русской, польской и французской знати? Но совсем наоборот: именно эти обстоятельства делают из Бердяева совершенный образ русского национального лица, причем в чеканном аристократическом выражении. А с другой стороны, Гершензон, олицетворяющий столь же совершенный образ еврейского национального лица, вместивший в себя характерные параметры еврейского обитания в России. Итак, в со-общение вступают два полновесные и совершенные национальные лика как два равновеликие заряда разных знаков, — благоприятная ситуация для возникновения устойчивой вольтовой дуги (радуги), но в действительности произошло короткое замыкание и связь прекращается. Почему? Ясно a priori, что причина этого должна иметь чисто духовную природу, бесконечно далекую от антисемитских эмоций.
В споре Бердяев отстаивает непоколебимое достоинство своей личности и не допускает даже поползновений на нравственный суд своей индивидуальности, идущих со стороны, — в этом Бердяев прав и это право дает ему шестовский принцип полной независимости личности. В ответ Гершензон заявляет, что он вовсе не покушается на сам принцип, а имеет в виду, что при оценке личности Бердяев неправильно расставил акценты, вознося ценности, созданные личностью, но никак не саму личность как таковую. И в этом Гершензон прав: ценности — идеи, мысли, истины, в общем, идеология — всегда суть производное личности, а потому не может быть первичнее и приоритетнее личности per se. В силу присущего ему аналитического дарования Гершензон выявляет систему противоположностей — «партию сердца» и «партию идеи», а, неся в себе врожденный еврейский дар «радуги в облаке», предлагает согласительный «компромисс» как modus vivendi (образ жизни). Бердяев не принимает предложения и твердо настаивает на разрыве: «Это, видимо, мое право совсем отойти от тебя», — написал он в письме к Гершензону. Почему? Самым нелепым из возможных объяснений будет предположение, что Бердяеву был незнаком библейский закон согласия (радуги в облаке). Притом, что уважаемые Бердяевым В. Ф. Ходасевич и Л. Шестов разделяли позицию Гершензонаи, следовательно, негласно находились с Бердяевым в таком же конфликте.
А положение самого Бердяева в этом конфликте повторяет позу Шестова в общей системе духовного познания: Бердяев, удостоверяющий свое индивидуальное достоинство через принцип полной независимости личности по Шестову, в своем воззрении, подобно Шестову, выступает таким же максималистом с той разницей, что у Бердяева абсолютизируется не партия веры, как у Шестова, а партия знания, идеи. В бердяевском представлении человеческой личности явственно слышится шестовский мотив культового вознесения личностного качества человека: «Именно в личности сосредоточена тайна бытия, тайна творения. В иерархии ценностей личность является ценностью верховной» (1994, с. 304). Таким образом, в паре Гершензон-Бердяев обнаруживается тот же структурный рисунок, что и в сочетании Шестов-Булгаков, но с весьма симптоматичными отличиями: в первой связке согласительный момент отражает еврейская сторона (Гершензон), а максималистский разделительный момент принадлежит русской стороне (Бердяев); во второй паре фигуры расставлены по-другому: согласительную тенденцию выражает русский орган (Булгаков), а максималистски разъединительной функцией обладает еврейская сторона (Шестов). Динамический результат со-отношения данных сторон в парах оказывается полярно противоположным: со-общение Гершензон-Бердяев привело к конфликту и отрицательному итогу, то есть разобщению сторон, а связка Шестов-Булгаков сложилась в благозвучный дуэт с положительным духовным последствием и стала вкладом в важнейшую философему, сформулированную, кстати, Н. А. Бердяевым: «Личность не есть природа, как Бог не есть природа. Одно с другим связано, ибо личность и есть образ и подобие Божье в человеке» (1994, с. 297). Почему?
Эти «почему?» вовсе не есть произвольное вопрошание или аналитическое кокетство, — этот вопрос вытекает из постижений и поступков творцов русской и еврейской духовной мудрости, а потому данное вопрошание есть тот же гнозис, одинаково ценный в обоих системах координат, а точнее, отражающий общую систему ценностей. Вопрос, возникший в системе Бердяев-Гершензон, принадлежит не просто двум очень умным людям России, прирожденным творцам-мыслителям, а представителям высшей интеллектуальной касты России, а потому их разводящий конфликт суть не рядовое событие, а особое явление. Явлением его делает то обстоятельство, что в возникновении самого конфликта нет персональной вины участников, а есть их общая беда. Тонко мыслящая М. А. Чегодаева прямо назвала эту определяющую причину, и конфликт творцов, случившийся в непосредственном преддверии Октябрьского переворота, стал опосредованным и многозначащим моментом русской революции. Выявляя коллизию личность-ценность или двойственность «партия сердца»-"партия идеи", Гершензон эмпирически обозначил реальный факт, но не задумался над содержанием самого дуализма, которого не должно быть в обычной духовной обстановке. Неестественно видеть противопоставление между личностью и произведенной ею ценностью, идеей, мыслью, ибо здесь одно дается через другое, а никак не одно впротивовес другому. А реальное наличие последнего свидетельствует только об одном — существовании некоего внешнего разума как источника ценностей, идей, мыслей, которые и приходят в соотношение с личностью. Момент, когда эти внешние ценности всецело доминируют до того, что рушат, ломают сами личности, и есть революция, дающая в качестве внешнего стимула лозунг: salus revolutital suprema lex (успех революции — высший закон).
Так что наличие партии сердца, находящейся в противостоянии с партией идеи, есть прямой признак деструктивной идеологии — сердца каждой революции — и это означает, что идеи революции покинули сферу инстинктивных побуждений масс и переместились в область интеллектуального напряжения, в той или иной степени втягивая в свой водоворот отдельных мыслителей, если не примкнувшим к революционной интеллигенции, то идеологически близко к ней находящихся, невзирая на словесную шумиху. Гершензон не проникся до конца духом этой идеологии, когда пытался установить радужный компромисс между этими партиями, ибо не понимал, что во время революций подобные противоречия возникают не для того, чтобы наводить в них мосты и радуги, а именно для того, чтобы разрушать и мосты, и радуги, и сотворять атмосферу противостояния, борьбы одного вида противоречия с другим, воодушевлять борьбу за существование. В русской революции такое состояние называется классовой борьбой, которая плодит отношения, органически чуждые человеческой природе: брат против брата, сын против отца, жена против мужа, и какие приводят к наивысшей нелепости — гражданской войне. Это ощущал Бердяев с его феноменальным чутьем времени и он не мог откликнуться на мольбу Гершензона: «Смотри, до чего ты доходишь: ты почти готов порвать со мной из-за расхождения идейного, т. е. и здесь ты готов заклать мою личность из-за сверхличной ценности, из-за идеи. Не будь большевиком хоть в этом: люби меня просто как меня». Бердяев понимал, что в условиях революционного брожения нет места даже для понятия о любви: Бердяев хотел подавить революцию революционным воодушевлением и он без колебания стал максималистом: «Жестокость государственности и цивилизации есть все-таки максимум человеколюбия и гуманности, ибо эта жестокость противится звериной жестокости в защиту настроения к требованию строгости и законности, которые только и делают человека человеком. Я суровый государственник…», — писал Бердяев Гершензону.
Апофеоза разрушения и наибольшего эффекта революционная деструктивная механика достигает там и тогда, где и когда производители духовных ценностей общества сбиваются с присущего им ритма и тематики творчества, в мыслящий цех входят смута и сумятица и творцы начинают выступать против самих себя, даже не замечая этого. Отождествив человека с «диким зверем» и утверждая необходимость для него «внешних законов», Бердяев разительным образом выступает против своего учения о человеческой личности, которую он определил как «микрокосм», то есть образования с внутренним центром и внутренней динамикой существования. Сделав государственность предметом своего максимализма, Бердяев как бы забывает свои слова: «Сила общества и особенно сила государства совсем не есть сама по себе ценность и в ней может обнаружиться демониакальная природа… Человек есть большая ценность, чем общество, нация, государство, но он бывает раздавлен обществом, нацией, государством, которые делаются кумирами объективированного падшего мира, мира разобщения и принудительной связанности» (1994, с. 307). Параллельно с этим Гершензон не замечает, что в открытой им «святой обиде Спартака» нет индивидуального личностного момента, что за этим таятся те же инстинктивные побуждения демоса, толпы, ибо «отстоять свое человеческое достоинство» и «показать миру свою самоценность» дано только самочинной личности, а не коллективизированной массе индивидов. Гершензон видит порочность максимализма Бердяева, а Бердяев зрит духовную несостоятельность «партии сердца» Гершензона, но выдающиеся творцы не только не понимают, но и не слышат друг друга, хотя оба одинаково питают безмерное почтение к самостоятельной человеческой особи и отвращение к большевистскому режиму. Как раз в этом пункте деструктивная революционная идеология должна праздновать свой триумф, даже больший, чем завоевание политической власти; в этом пункте гнездится причина, пресекшая восхождение русской идеи и до сих пор оставляющая ее в ранге перспективного ожидания.
Интересное резюме эпистолярной битвы Бердяева и Гершензона, вобравшей так много смыслов, составила М. А. Чегодаева: "Не ощущал ли Николай Александрович Бердяев слабости своей позиции? Умный, тонкий провидец, разглядевший подводные камни грядущей истории, распознавший опасность большевизма куда зорче и вернее прекраснодушного Гершензона с его «партией сердца», как мог не ощутить Бердяев всей опасности шовинистических «ловушек», ограниченности и бесплодности русского национализма, в конечном счете погубившего февральскую революцию? Как случилось, что Гершензон не смог прозреть ту страшную опасность, которую несли в себе «святая обида Спартака», разгул черных стихийных сил, русский бунт «бессмысленный и беспощадный»? Если бы в то страшное, апокалиптическое время хотя бы лучшие люди России были способны слушать друг друга, понимать, прощать, вдумываться в доводы «оппонента»! Если бы… " (2001, с. 203). Однако история не знает сослагательного наклонения.
Итак, творческий опыт представителей русского еврейства говорит, что их участие в философских упражнениях русского духа имеет характер со-трудничества, но содружества своеобразного, отнюдь не по типу мастер-подмастерье либо учитель-ученик, а в качестве выступления с сольной программой, включающей в себя собственные думы и свои вариации, но на общую заданную тему о само-вольной личности или «божьей свечечки». В этой конструкции личность и духостояние еще одного представителя русского еврейства — Семена Людвиговича Франка является венчающим куполом, — по крайней мере, до настоящего времени Франка никто не потеснил на пьедестале русской культуры. Но и до настоящего времени самым загадочным остается та часть творчества С. Л. Франка, что касается со-трудничества с представителем русского лагеря, а таким сотрудником для Франка был Петр Бернгардович Струве, многолетняя дружеская связь которых служила жизненной утехой обоих творцов интеллектуальных ценностей. Эта связь хорошо известна как биографический факт, но совершенно неизвестна в качестве стимула духовных постижений, и не столько по причине слабой изученности творчества Франка, сколько по причине полной закрытости для современной аналитики творений П. Б. Струве, бывшем в свое время одной из опорных, энциклопедического склада, фигур эпохи русского философского ренессанса и серебренного века русского искусства. (Из аналитиков Александр Солженицын впервые за последние пятьдесят лет положительно и уважительно ссылается на суждения П. Б. Струве и есть надежда, что русский писатель, аналогично тому, как ему удалось с именем П. А. Столыпина, вернет из забытия одну из ярких общественных звезд России начала XX века). Не без волнения вспоминает Франк о П. Б. Струве: «Очарование его личности состояло именно в том, что он был прежде всего яркой индивидуальностью, личностью вообще, т. е. существом, по самой, своей природе не укладывающимся в определенные рамки, а состоящим из гармонии противоборствующих противоположностей (coincidentia oppositiorum, употребляя философский термин Николая Кузанского)… B этом отношении он — немец по происхождению — был типически русским духом; он походил своим умственным и духовным складом на такие типично русские умы, как Герцен, Хомяков, Вл. Соловьев, — с той только разницей, что они были гениальными дилетантами (или, как Вл. Соловьев, специалистом только в одной области), тогда как П. Б. был настоящим солидным ученым сразу в весьма широкой области знаний» (1997, с. с. 476, 477).
Авторитетный знаток истории русской философии духовного содержания о. В. В. Зеньковский уверял, что учение Франка «… входит неотменимым приобретением в русскую философию. Книги Франка могут быть признаны образцовыми, — по ним надо учиться русской философии», а в итоге излагает, что «по силе философского зрения Франка без колебаний можно назвать самым выдающимся философом вообще». С учетом опыта прошедших с тех пор лет слова отца Василия следует преобразовать в утверждение, что Франка «без колебаний» можно считать первым философом XX столетия, невзирая на то, что исследование его творчества не может похвалиться полнотой. Здесь же из всего философского наследия Франка, возможно, показать лишь то, что в наибольшей мере пополнило шкатулку русских духовных ценностей и где можно разглядеть еврейскую гностическую генерацию.