Сломанная подкова
Шрифт:
Локотоша это был целебный напиток, лучшее в мире лекарство.
— Поверни еще,— прошептал он, стараясь запомнить каждое слово.
— Сталин, оказывается, жив, не хочет шапки снять перед Гитлером. Чувствует силу. Воллаги, Сталин вырвет все волосы из ноздрей Гитлера, раз обещал нам победу на нашей улице. Я прав?
— Да, Бекан, ты прав.— У Локотоша кружилась голова и от боли, и от радости.— А Чопрак?
— Трухлявое дерево от ветра падает первым...
Теперь, когда жизнь Локотоша оказалась вне опасности, Бекан решил снова отправиться на поиски Чоки. Он зарезал теленка. Часть мяса оставил для больного, а остальное сварил в котле.
Сначала Бекан решил пойти к Мисосту и выпросить у него справку о том, что Чока никакой не партизан и не начальник партизанского штаба. С этой бумагой можно съездить к Аниуару, сыну Шабатуко, а теперь адъютанту немецкого генерала. Хорошо бы разыскать Апчару, чтобы она сходила к Аниуару, если он действительно ищет ее, чтобы зачислить в танцевальный ансамбль.
Мисост сначала никак не хотел подписывать такую бумагу, но Бекан просил, очень просил, и тогда в конце концов бургомистр выдал справку, где написал: «Мута-ев Чока, житель села Машуко, в Красной Армии не служил. Скотовод».
Теперь надо было найти Апчару. Бекан подозревал, что она скрывается на черепичном заводе у Курацы. Увидев Курацу, он не стал ни расспрашивать ее, ни что-
т
либо ей объяснять. Он просто сказал, что будет ждать Апчару на своей двуколке за мельницей. Не прошло и часа, как Апчара пришла в условленное место.
День был пасмурный, падали редкие снежинки. Апчара была одета в замусоленную и рваную телогрейку. Клочья пожелтевшей ваты торчали из многих прорех. Обута поверх сероватых вязаных шерстяных носков в тряпичные чувяки на сыромятной подошве. Пропускают воду, подумал седельщик. На голове шерстяной платок. В руки и лицо въелись сажа и кирпичная пыль. Как видно, не старалась быть привлекательной, наоборот, пыталась скрыть свою девичью стать, свежесть и цвет лица. Это ей удалось. Даже Бекан не сразу узнал ее.
Разговаривать на месте встречи не стали.
— Садись в двуколку. Дорогой поговорим.
Апчара знала, что седельщик не стал бы беспокоить
ее понапрасну, поэтому безропотно, не задавая вопросов, села в коляску.
— Настоящий джигит,— одобрительно усмехнулся Бекан.— Когда джигиту говорят: «Собирайся, поедем» — джигит не спрашивает, куда и зачем. Он седлает коня и едет.
— Не с мамой ли что-нибудь? Но ведь Кураца знает все аульские новости. Она говорит, что маме ничего не грозит, что старый седельщик покрыл ей крышу соломой. Видишь, мы тут все знаем. Спасибо тебе за крышу.
— Нет, я не от Хабибы. Я к тебе за помощью пришел.
— Скажи. Я на все готова.
Бекан рассказал ей о первой попытке найти Чоку и о своих новых планах. Он покопался в складках папахи и достал заветную бумагу, подписанную Мисостом.
— Вот, читай. Если это не поможет и мы на этот раз не выручим Чоку,
Чтобы немного отвлечь Апчару от раздумий над предстоящим тяжелым делом, Бекан стал расспрашивать ее. Апчара охотно рассказывала.
— Сначала, когда я только перебралась к Кураце,
мы жили в ее домике, а в траншейную печь бегали прятаться от бомбежек. Но потом дом Курацы разбило, и мы совсем перебрались в печь. Разобрали жженые кирпичи, поставили стол, койки, кое-какую утварь. Там хорошо было — и тепло, и безопасно. Темно только очень, окон ведь нет. Да еще беда была с ее ребятишками. Две девочки, шести и одиннадцати лет, забирались в глубину печи, играли в прятки между штабелями. Ку-раца все боялась, что их завалит.
Первые дни оккупации прошли благополучно, никто нас не тревожил. Но однажды вечером пришел румын, забрался в печь с фонарями, обследовал ее, осмотрел штабеля готовой продукции и предложил всем убираться из печи. Пришлось подчиниться. Лучшие дома на заводе были заняты гитлеровцами. Кураца не нашла ничего подходящего, кроме кладовки — полуподвальной пристройки к машинному отделению. Там хранилось горючее, инструменты, запасные части к двигателю. Выбросили мы все это. В кладовке окно загорожено решеткой, но стекла нет. Задыхались от запаха керосина и мазута, но кое-как притерпелись.
В первую ночь мы положили девочек между собой, согревали их своим теплом. Я лежала поближе к двери. Всю ночь дрожали от холода, а утром у меня поднялась температура, заложило грудь, заболела голова. Я, правда, все равно встала раньше всех, хотела развести огонь в углу. Развонялось мазутом и дымом. Девочки расчихались.
Как ни крепилась я, а к вечеру меня свалило. Стало совсем плохо. Я боялась, что унесу с собой тайну о гибели Аслануко, и рассказала Кураце все, как это было. Ей сначала показалось, что я брежу. Но я была в ясном сознании, а историю с сапогами, что Альбиян подарил Аслануко, трудно было придумать. Кураца долго убивалась от горя, не находила себе места, вечерами садилась у порога и долго выла, сочиняя песню-плач о погибшем сыне.
У Курацы не было никаких запасов на зиму. Завод, где она работала формовщицей, заглох. Все, кто мог эвакуироваться, побросали свое имущество и подались неизвестно куда. Небольшой огород, выделенный месткомом завода за карьером, был засажен картофелем. Но солдаты опередили нас и выкопали картошку.
Однажды к Кураце пришел румын-толстяк. Видно, что не рядовой, но и не офицер. Потом я узнала, что фельдфебель. Он насвистывал веселую песенку, а сам заглядывал во все уголки в кладовке. Увидал в кувшине несколько яиц и сразу оживился. Выбрал все яйца, рассовал их по карманам, не переставая насвистывать.
Кураца хотела поднять шум и отнять яйца, но куда там!
Румын достал из-за пазухи какой-то листок и протянул его вместо денег.
Кураца выхватила эту бумагу, скомкала и со злостью бросила в угол.
Когда румын ушел, я подняла листок, распрямила его и прочла. Это оказалась наша листовка. Выдержки из речи Сталина, произнесенной в годовщину Октября. Фраза «Будет и на нашей улице праздник» напечатана большими буквами на весь листок. На другой стороне — сводка Совинформбюро за четырнадцатое ноября.