Сломанный клинок
Шрифт:
— Да, все прямо и прямо… Прощай, Урбан, храни тебя Бог, и поторопись!
— Потороплюсь…
Отойдя от деревни подальше, Урбан привязал повод к дереву, ощупал своего пленника и, расстегнув на нем пряжку, снял пояс с большим тяжелым ножом. Потом развязал веревку и сдернул пленника с седла; свалившись на землю, тот попытался подняться, стал что-то бормотать. Урбан за шиворот сволок его в кусты и, оттянув кверху щетинистый подбородок, перерезал горло от уха до уха. Перекрестился, сел на коня и с места бросил его в галоп.
Робер так и не понял толком, что в тот вечер
Но в тот день, с утра, он стал ощущать необъяснимую тревогу — беспричинную, казалось бы, но совершенно определенную. И тревога была за Аэлис. Как ни пытался Робер себя успокоить, неясное ощущение беды не проходило. Напротив, оно становилось все более отчетливым.
Может быть, убеждал он себя, это вовсе и не касается Аэлис, а все дело в усталости, в разочаровании общим ходом дел: поход оказывался все более бессмысленным, принять участие в боях парижским ополченцам так пока и не довелось — были бестолковые передвижения с места на место, случайные стычки с небольшими дворянскими отрядами, воровство, мародерство. И еще — несогласованность действий, нескончаемые переговоры, обмен гонцами, долгие ожидания. Вот хотя бы сейчас: договорились ведь, что под Жизором соединятся с ополченцами из Понтуаза и вместе пойдут на Руан, а когда пришли, понтуазцев не оказалось. Разбили лагерь, послали гонца — тот вернулся с вестью, что выступление отряда готовится, но магистрат медлит с выдачей провианта; так что и здесь придется ждать…
После обеда Робер прилег отдохнуть и незаметно уснул, а проснулся внезапно, словно разбуженный толчком, — опять от того же чувства тревоги, которое было теперь таким острым и определенным, как если бы он услышал зов о помощи. Раскрыв глаза, он даже привстал на локте и прислушался, но ничего тревожного не услышал, за багряно просвеченной заходящим солнцем стенкой палатки лагерь шумел привычно и успокаивающе: рядом негромко разговаривали, вдалеке пели, где-то заржала лошадь, от походной кузницы звонко доносились удары по металлу. Робер вышел наружу, постоял, щурясь на закат, и решительно направился к шатру Колена де Три.
Капитан сидел за жбаном вина, мрачно обсасывая мокрый ус. Услышав, что Робер хотел бы отлучиться до завтрашнего полудня, он махнул рукой:
— По мне, хоть до следующей Пасхи! Слушай, что я тебе скажу, друг Робер. Ты молод, но ты настоящий солдат, поэтому меня поймешь. Никогда, ни за какие посулы не нанимайся командовать этим городским сбродом, лавочниками да портняжками. Разве это война, пуп Господень! Сколько людей берешь с собой?
— Да никого мне не надо. — Робер пожал плечами. — Ну, может, одного-двух — на всякий случай.
— Бери десяток! Все равно им здесь, лодырям, делать пока нечего. Бери десяток, и по пути — если Бог захочет — загляните в Шомон, проведайте тамошнюю мать аббатису. — Колен де Три захохотал жирным смехом. — Монашки, и не только молоденькие, обожают такие посещения, побей меня гром! Визгу будет много, но это так, приличия ради. Помню, ходили мы с Черным принцем разорять Гиень…
Когда стемнело, Робер уже мчался
Около полуночи — уже луна встала, и пропели петухи, а справа низко над лесом повисла звезда Аль-Таир, [84]по которой отец Морель учил его когда-то определять время, — он распорядился сделать короткий привал, чтобы дать отдых коням. Троих выслал вперед дозором. Растянувшись на влажной от росы траве, он смотрел, как летит в легких разорванных облачках тонкий серп месяца, и ждал, пока он достигнет вершины дуба. Даже сейчас, когда он знал, что скоро — утром — увидит Аэлис, тоска и тревога не оставляли его. Он попытался заглушить их воспоминаниями о последней встрече, но странно — именно о ней вспоминалось сейчас как-то… он сам не умел бы определить это ощущение — нет, не стыд, не раскаяние, этого не было — в чем раскаиваться, чего стыдиться? — но память словно избегала задерживаться на том, что еще недавно вспоминалось как минуты неземного счастья. И он вспоминал другие свидания, раньше, намного раньше — в пронизанном солнцем саду или на раскаленной полуденным зноем верхней площадке Фредегонды, — когда все еще было впереди, только предчувствовалось, предугадывалось…
Месяц запутался наконец в верхушке дуба, и он вскочил на ноги, скомандовал: «В седло!»; ему подвели Глориана, конь пофыркивал, скреб землю передней подковой, словно тоже торопил в путь. Не успели тронуться, как впереди завиднелись возвращающиеся дозорные — один поскакал навстречу, но там — это уже было отчетливо видно на белеющей в лунном свете дороге — все еще оставалось трое. У Робера перехватило дыхание, когда он узнал в осадившем перед ним всаднике Урбана.
— Беда, господин! — крикнул тот. — Слава Пречистой Деве, это Она подсказала вам тронуться в путь; я уж боялся не успеть…
— Что случилось?!
— Тестар де Пикиньи изменой взял замок, господин Симон и вся охрана перебиты! Насчет госпожи толком не скажу.
— А ты? — Робер надвинулся на него, толкнул конем. — Ты жив?! Ты, которого я оставил ее стеречь!
— Меня там не было, госпожа сама прогнала меня из замка… еще раньше. Кабы не эта ее причуда, злую весть принес бы тебе другой.
— Прогнала? Почему?
— Богом клянусь, не ведаю! По моему разумению, в нее бесы вселились, но отец Морель мне об этом рассуждать не велел…
— Тогда и не рассуждай, а рассказывай, что знаешь!!
Урбан рассказывал, и сердце Робера каменело, наливаясь смертным холодом. Ведь чуял — с утра было не по себе, — что стоило выехать сразу, не успокаивая себя дурацкими утешениями! Может, и успел бы, а будь он в замке — Тестара бы и к воротам не подпустили, уж он-то знал, что было между Аэлис и ее кузеном…
— Катрин, говоришь, вышла из замка через ту дверцу, что в прачечной? — спросил он, когда Урбан кончил свой рассказ. — Тогда надо успеть до света, иначе придется ждать следующей ночи.