Сломанный мир
Шрифт:
— К чему это вы? – удивился Бобровыхухолев.
— А к тому, что такие вот мужики и могут помешать включению российской системы образования в общее образовательное пространство свободного мира. Они смотрят в суть вещей. Впрочем, думаю, что их воспринимают лишь как посмешище даже те, кто рядом с ними, поэтому надолго они нас не задержат…
***
… Сэр Джеймс после очередной инъекции галоперидола вдруг с облегчением заметил, что Свинчутка его покинул. И впервые подумал, что та образовательная система, которую он выстраивал в числе прочих ведущих мировых деятелей этой сферы, не так уж и хороша, как ему до этого казалось.
СЛОМАННЫЙ
Они меня истерзали
И сделали смерти бледней -
Одни своею любовью,
Другие — враждою своей.
Они мне мой хлеб отравили,
Мне яда давали с водой, —
Одни своею любовью,
Другие своею враждой.
Но та, от которой всех больше
Душа и доселе больна,
Мне зла никогда не желала,
И меня не любила она!
Генрих Гейне
Статуя единорога
— Вы обворожительны, Эльза Рудольфовна, такое ощущение, что фея из сказочных лесов Европы, не нынешней, где не осталось уже ничего сказочного, кроме сказочного свинства, а волшебной Европы, питавшей фантазии германских поэтов эпохи романтизма, каким-то чудом попала в наш столь обыденный городишко центральной России…
Эльза Рудольфовна, сорокалетняя ухоженная дама, являвшаяся помимо всего прочего первым заместителем регионального министра культуры, со снисходительной полуулыбкой слушала невысокого мужчину, постарше ее лет на десять, являвшегося председателем местной писательской организации. Эльза, конечно, была достаточно красивой, и часто ей об этом говорили вполне искренне намного более приятные собеседники, чем Семен Иванович. А его риторические изыски были направлены лишь на одно: получить бюджетное финансирование на издание его книги стихов со странным названием «Бобровыхухоль». Если верить объяснениям Семена, то слово это символизировало сложные процессы размытости границ в современном мире, где все так зыбко и неопределенно, где слова утрачивают прежний смысл, где грани добра и зла стираются, где появляется новое понимание того, что такое любовь, брак, Родина, воспитание детей… И все это он суммировал в слове «Бобровыхухоль». Стихи были примерно такие:
Там, где границы добра и зла стерты,
Где на помеле ведьмы летят на свой шабаш,
Где мир уходит в точку, в которой все исчезает,
Туда, где ничего не будет,
И откуда нет возврата;
Сквозь темное марево из-за горизонта
Появляется Борбровыхухоль.
Он символ нового мира.
И таких стихов было триста страниц, с картинками ко всему прочему. Эльза Рудольфовна, от которой зависело принять решение напечатать их тиражом пятьдесят экземпляров в тонкой обложке или тысячу экземпляров в твердой, считала и не без оснований, что стихи «полный отстой» (как она охарактеризовала их по просьбе автора первой ассоциацией, которая придет ей в голову). Однако ей не было совсем уж неприятно льстивое подобострастное ухаживание довольно малоприятного на вид мужчины, умевшего, однако, найти столько красочных и достаточно приятных слов в ее адрес, хотя бы и из-за дурацкой книжки…
Они шли с какой-то презентации, после
— Вот символ нового мира, а не ваш бобровыхухоль, — жарко сказала она вдруг, указывая на статую, шедшему рядом с ней писателю, оторопевшему от внезапной метаморфозы, произошедшей с чопорной всегда как англичанка дамой.
— Так оно что, — сразу сообразил он, — заменяем везде в книге «бобровыхухоль» на «единорог» и печатаем тысячу экземпляров?
— Да, — кивнула Эльза.
Она не могла оторвать взгляда от статуи, за прошедший год так и не отмытой вполне от крови, въевшейся в многочисленные зазубрины. Лицо заместителя министра горело.
Признание
… Эльза Рудольфовна сидела за рабочим столом в своем кабинете и смотрела на своего собеседника взглядом сытой кошки, смертельно ранившей мыша, но не знающей, что с ним дальше делать: съесть – может стошнить, отпустить – вроде бы жалко добычи, да и все равно умрет, оставить впрок – испортится… Взгляд был одновременно хищным, ленивым, любопытным, жестоким и веселым. Тот, на кого его устремили, был молодой священник лет тридцати, в рясе, с крестом, высокий, подтянутый, достаточно красивый. Первый раз он переступил порог этого кабинета несколько месяцев назад, когда пришел в региональное министерство культуры по вопросу выделения федеральных средств на реставрацию храма, являвшегося памятником какого-то там большого значения, настоятелем которого и был отец Петр. А потом позабыл про все – и про реставрацию, и про храм, и про то, что он священник, и про то, что вообще-то у него есть жена лет на пятнадцать моложе Эльзы Рудольфовны и пятилетний сын.
Петра больше уже не интересовали длинные русые волосы и иссиня–голубые глаза его Даши: конечно, травленые в белый цвет, напоминавшие парик волосы Эльзы и ее черные, как угольки глаза ведь были куда как интереснее! Он ходил по поводу и без повода, что-то рассказывал, забавляя заместителя министра своей наивностью. Подарил ей Библию, что показалось ей совсем уж смешным. Она запомнила из нее несколько цитат близко к тексту, и иногда цепляла ими отца Петра. Сегодня, судя по всему, священник хотел сказать что-то важное для него.
— Эльза, — начал он, — с тех пор, как я увидел тебя, все в моей жизни изменилось. Я забыл про то, что я муж и отец, забыл про то, что я священник, вообще про все на свете забыл. Нет у меня ничего важнее тебя. Скажи слово – и я сниму священнический крест, брошу семью, все брошу, чтобы идти за тобой хоть на край света! Я хочу, чтобы у меня была только ты, а у тебя только я, и так было всегда!
Он очень волновался, на глазах его блестели слезы. Петр ждал, что же ответит ему любовь всей его жизни.