Слово и дело. Книга 1. Царица престрашного зраку
Шрифт:
– …а буде чего, – закончил Степанов, – по сему обещанию не исполню и не додержу, то лишена буду короны российской!» Прошу подписать, барон, кондиции сии…
Вице-канцлер задвигался. Выпростал правую руку, и рука (боевая, письменная) протянулась к Степанову, тряская. До самого локтя она была замотана. Лишь синели ногти мертвецки.
– Да, – громко заплакал Остерман, – когда-то у меня была рука… Но теперь она отнялась.
Слезы затопили лицо вице-канцлера. Больше он ничего не подписывал. И в Совете не был ни разу. По Москве ползли слухи, что Остерман
– Подохнет, так похороним, – говорили люди московские.
Дорога от Москвы до Митавы! Тайный гонец Левенвольде хорошо ее знает. Каркают черные вороны с берез. В наезженный санями тракт тупо колотят подковы: туп-туп… туп-туп! Торчат из-за пояса гонца кривые рукояти пистолей. А в них – пули, крупные, как бобы. Вот уже завиднелись вдали крыши Черкизова…
Неужели опоздал? Нет, успел вовремя: последним проскочил через улицу деревни. Более никто Москвы не покинул. Из розвальней вдруг горохом посыпались солдаты, у Черкизова рогаток наставили, багинеты к ружьям примкнули…
– Чтобы мыши не прошмыгнуть! – велел Гриша Палибин.
Первопрестольная замкнулась в кольце застав. А вокруг Москвы – метельные посвисты, сияние лунное; там лежат губернии разные, встают города над обрывами речек, притихли деревеньки под снегом.
И никто еще не ведал, что стряслось во дворце Лефортовском. И там, в провинциях, еще поминали в ектениях императора Петра Второго с государыней-невестушкой – Екатериной Долгорукой.
Москва же варилась сама в себе. Бурлила и выплескивала.
Сейчас она решала за всю Россию, что примолкла в сугробах.
Быть на Руси самодержавию или не быть?..
Но уже скачет гонец Левенвольде и Остермана на Митаву.
Бешено колотятся подковы в дорогу: туп-туп… туп-туп…
Отужинали в доме Голицыных. Сын верховного министра, князь Сергей Дмитриевич, сидел перед отцом – лицо черное, испанским солнцем сожженное… Был он человек неглупый, но тихий.
– Тятенька, отчего Анну, а не другую посадили вы на престол?
– По размышлении… – отвечал отец. – Рождена сия особа от царя Иоанна, духом нищего. И сама Анна духом нища. Забита ото всех бывала. Всем в ноги кланялась. Меншикову руку лизала. Такую-то, сыне, нам и надобно! Из наших ручек на помады да фижмы получит, а более – шиш: сиди на престоле смиренно. А мы, люди родовитые, будем вертеть ею, только успевай Анна поворачиваться.
– Что далее ты умыслил, тятенька? – спросил сын.
– А ныне проект пишу. Каково далее жить… Будут Сенат да палаты, вроде парламента. А наказывать людей не по прихоти, а – по закону. Вины же отцов и матерей на детях не взыскивать: это – грех! Армию, силу грозную, царям в руки не давать. Анне выделим регимент для охраны – и пусть себе тешится. А коли к доходам государства лапу протянет – треснем так, что закается! Стоять же во главе дел российских должны лишь мы – знатные, столбовые… Пущай я погибну! – заключил Голицын. – Щуку съедят, да зубы останутся. Готовлю я пир на Руси,
Он вышел. За частоколом двора конюхи князя ставили на полозья старый шлафваген – карету объемную, с кроватями, столом для дел письменных да с печкой. Ехали на Митаву трое: Василий Лукич, брат министра – генерал Голицын Михаил Михайлович (младший) да еще Леонтьев, тоже генерал, троюродный брат императора Петра Первого.
Собрались. Даже дровишками запаслись. Лукич был весел изрядно. Ему большие выгоды на Митаве чуялись. «Прилягу к Анне, – мыслил. – Сам прилягу, а Бирена отшибу…»
Вот с этого Бирена и начал Дмитрий Михайлович наказ читать:
– Смотри, Лукич, чтобы не вздумала Анна, по слабости бабьей, любителя сего в Россию волочь на хвосте своем. От дел наших его сразу отвадь. Пинка дать не бойтесь…
– Чему учишь, князь? – обиделся Лукич. – Я из пеленок прямо в Версаль угодил, знатных дуков через ушко протягивал. Неужто с одной Анной не справлюсь? На спине у ней в Москву въеду.
– Глаз держи востро, – поучал Голицын, – курляндцы хитры и оборотливы. А слухи да изветы в порошок мельчи. Отписывай на Москву цифирно, сиречь – по азбуке секретной… Ну, с богом!
Ворота раскрылись, выпуская шлафваген на улицы. До заставы ехали – все устроиться не могли. Сундук с деньгами для Анны (на подарки ей) брыкался под ногами. Мотало на ухабах громадный шлафваген, словно фрегат парусный в бурю. Леонтьев уже спал, будто суслик, в кошмы завернувшись. Наконец Москву миновали.
Надвинулась на путников темь губернская, провинциальная – деревни, церкви, кладбища да погосты. На Черных Грязях костры горели, солдаты понабежали, и перестали скрипеть полозья:
– Стой… Кто едет? Кажи пас или подорожную.
Василий Лукич пасы показал и спросил офицера караульного:
– А кто до нас проезжал или нет?
– Зайца не проскочило, – отвечал офицер…
И побежала лунная дорога до Митавы. Форейторы зажгли факелы, помчались наперед депутатов, освещая сугробы брызжущим пламенем. Хлопнули бичи – рванули сытые кони. Замелькали черные руки дерев, побежала мимо Россия – тихая, без огонька. Слепо глядели на путников редкие мужицкие избенки.
В доме касимовского царевича, что по левой стороне Мясницкой, где селилось семейство Долгоруких, – тоже отвечеряли. А отвечеряв, дружно – всем семейством – плакали…
– Это ты виноват! – сказал Алексей Григорьевич, хватая Ивана за волосы. – Убить тебя мало, что не Катька на престол села!
– Чего уж тут! – подскочил князь Николашка. – Если бы я при государе состоял, я бы не так плох был… Давайте бить Ваньку.
Княгиня Прасковья Юрьевна вступилась за сына старшего:
– Уймитесь, окаянные! Полно вам Ванюшку-то мучить…
На пороге, разматывая заледенелые шарфы, явился черный арап Петра Великого – Абрам Ганнибал, и лицо негра, в трещинах, лоснилось от гусиного жира. Кинулся к Ваньке, целовал его: