Слово о Сафари
Шрифт:
А дети, что будет с ними? Разделят судьбу своих родителей.
А старики, как они без нас? Со временем перевезём их сюда.
А если испортятся отношения? У всех сразу не испортятся, остальные
будут мирить.
А если община увеличится и Мы – основа. Другим придётся
возникнут иные проблемы? смириться или уматывать отсюда.
А ностальгия по большому городу? Будем в них проводить все отпуска.
А чувство оторванности от мира? Мы его заменим чувством своей
правоты.
А если просто здесь не прокормимся? Будем подрабатывать на стороне.
А если всё же когда-нибудь пожалеем
о своём решении? нашей прежней, остановившейся
жизни.
Привожу по памяти лишь то, что особенно запомнил, потому что Пашка потом унёс тетрадь и спрятал, как и все основополагающие сафарийские документы в одном ему известном месте. Была у него такая привычка: избегать говорить, а тем более писать о самом сокровенном открытыми словами, считал, что это разрушает суть и перспективы задуманного.
Как бы там ни было, этот письменный расклад всех возможных сомнений подействовал на него весьма благотворно, он успокоился и вновь обрёл прежнюю уверенность и напористость. Однако на следующий день всё же передал Вадиму Севрюгину на всякий случай свой паспорт и военный билет. С ним, как мы уже знали, такое уже случалось и раньше. В разгар событий он вдруг мог почувствовать к этим событиям и своим подельникам лютое отвращение и навсегда уйти, отодвинуться в сторону. Не выдерживал, как сам признавался, чужого сопротивления своей воле. Мол, не хотите мне подчиняться, ну и прекрасно, обойдусь и без вас. Вот почему при бездне обаяния и умении воздействовать на людей у него до знакомства с нами не было особо близких друзей, от всех них Пашка рано или поздно тихо уходил, внезапно утратив к общению с ними всякий интерес. Мы-то и поехали на Дальний Восток, возможно, в неосознанной надежде, что уж тут-то он от нас никуда не денется. А оказывается, очень даже может деться, раз передаёт документы, значит, чувствует: ещё чуть-чуть и его самого потянет в бега.
– Отдашь их, когда Аполлоныч вернётся, – сказал он Вадиму про документы. Но в подтексте как-то не очень хорошо прозвучало: а вернется ли наш барчук вообще? И я заметил, как по лицу гонористого Чухнова пробежала лёгкая тень.
С отъездом барчука в нашей островной жизни наступил не самый лучший период. Синдром некомплекта, как назвал его доктор, когда мы отчётливо ощутили, сколь хрупка наша зграя, до этого казавшаяся образцом решительности и стойкости. А вот нет одного из четверых – и нет зграи, есть лишь три растерянных мужика, которые не представляют, как будут выбираться из ситуации, если не вернётся четвёртый. Приуныл, хоть и не показывал виду даже Воронец, ещё более зелёный ходил Вадим, неся за Аполлоныча как бы персональную ответственность.
– Не раздувай из мухи слона, – урезонивал его Пашка. – Никто никому священной клятвы не давал. Каждый имеет право устраивать свою жизнь, как ему вздумается. Может, это мы больше виноваты, что загнали его туда, куда ему вовсе не хотелось. И не вешай нос, всё равно из нашей затеи что-то да выйдет. И уж точно совсем не то, на что мы сейчас надеемся.
Эта его особенность: страстно к чему-то стремиться и в то время всегда помнить, что конечный результат будет совсем не таким, как задумывался, – поражала больше всего. Зачем, как говорится, тогда весь огород городить?
– А затем, – отвечал он нам, – что
Сильно изводила себя по отсутствию мужа и Натали, но главным образом опасаясь похождений благоверного по старым подругам. На что ей Пашка, смеясь, обещал: спокойно, девушка, разводов в сафарийской жизни всё равно никогда не будет.
Пожалуй, из всех только я один был уверен в возвращении Аполлоныча процентов на двести, при условии конечно, если он снова кому три зуба, как бывало, ненароком по дороге не вышибет и не загремит в кутузку.
На почте в Симеоне была телефонная связь с материком, но дозвониться до Минска было практически невозможно, да и к чему звонить? Неделю мы прождали спокойно, а потом нет-нет да и повернём головы в сторону «Дороги в никуда». Она проходила неподалёку от свинарника, и никакие гости в лагерь не могли остаться нами незамеченными.
И всё же появление Аполлоныча мы прозевали. Впрочем, когда барчук со своим младшим братом Славкой вывернули из-за угла, никто из нас в обморок не упал. Мы столько раз готовились его приветствовать, что основательно перегорели, да и смутило отсутствие у наших гостей вещей. Обокрали или ничего не вышло с распродажей, мелькнули первые нехорошие мысли.
– Слава богу, а я уж думал, только бы они сами не сбежали, – не удержался от ехидной подковырки Аполлоныч. – А я к вам с личным студенческим отрядом.
Барчук выглядел победителем и на самом деле был им. Кроме брата-студента прихватил ещё Славкиного однокурсника Эдика. И втроём они привезли на поезде три с половиной центнера вещей, рекорд, который потом никто не мог повторить, а также пятнадцать тысяч рублей от проданной легковушки, ковров, посуды и мебели. Наше же добро ему никто продавать не позволил.
– Сами разбирайтесь со своими родичами, я едва ноги от них унёс, – признался он.
Меня послали в лагерь за лошадью, строго наказав не проговориться, а сами направились к причалу, где гору вещей сторожил Эдик. Затем был триумфальный въезд на телеге в лагерь. Женщины с детьми встретили гостей с таким ликованием, что те с лихвой были вознаграждены за нашу мужскую сдержанность. Сразу же началось главное представление – распаковка багажа. Кроме своих вещей Аполлоныч привёз и часть наших. Набралось несколько тюков одежды и постельного белья, три ящика книг, видик, вязальная и швейные машины, скрипка и пищущая машинка для Жаннет, а также множество мелочей необязательных в палаточной жизни, но крайне необходимых в стационаре.
Аполлоныч, который сроду не ходил по магазинам, с беспокойством следил за нашей реакцией – вдруг тащил через всю страну не то, что надо. Но когда увидел и поверил, что полностью всем угодил – довольству и гордости его не было предела.
Треть рабочего дня была потеряна, но событие того стоило. Лично я больше всего был потрясён, когда Аполлоныч протянул мне мою зимнюю куртку и шапку. Ничто – ни коровы, ни баня, ни гуси – не могли меня убедить, что мы здесь действительно остаёмся, а вот куртка убедила, да так, что аж не по себе стало. Или как сказал бы Воронец, жил тридцать лет в Минске, в Минске и вдруг стал жить в Приморье, в Приморье.