Слово
Шрифт:
— Ага! — догадливо сказал Власов. — Это в которых про Бога, что ль, писано?.. Ну интересуйтесь. Раз интерес есть — интересуйтесь. У меня тоже есть интерес, вот пенсию выхлопотать не могу. Вишь, девонька, у меня стажу есть десять лет, я лес валил… Ну, валил, как надо: сосенка к сосенке, нормы по две, бывало, делал, а в стаж для пенсии эти десять лет не хотят считать. Во какой интересный интерес!
Анна помолчала, стараясь выказать сострадание, и вновь о своем:
— Мне сказали, что у вас книги есть. Будто сохранились…
— Это кто же сказал-то? — удивился Власов и потеребил
— Люди сказали… — неопределенно ответила Анна.
— Ну и люди! — хохотнул он. — Да откуда у меня-то? Э-э-э… — Он махнул рукой и выглянул в окно. — У матери моей были. Мать и читать читала… А как помереть ей, куда-то все девала, не знаю.
Власов вскочил, отдернул занавеску на полке, снова сел.
— Может быть, вы поищете? — спросила Анна. — Не могла же она их выбросить.
— Как не могла? Могла… Могла и закопать, и отдать кому, чтобы люди не смеялись… Искал же вот, нету… — он потер локтем стекло, выглянул. — Нынче-то кто в Бога верует? Никто почти. И книги эти не нужны… Я еще молодым ходил, мать-то спрашивает: ты книги читать будешь или на гармони играть? Я, конечно, лучше на гармони, думаю. Гармонь себе купил. Во он, стоит, под кроватью. Хромка-однорядка… Голоса позападали, так не играю теперь.
— Да, жалко, — после долгой паузы проронила Анна.
— Жалко-жалко, — подтвердил Власов. — Как не жалко? Жалко…
— А у кого сохранились книги — не знаете?
— Нет, не знаю, — бросил Пимен Аверьянович. — Кто знает? Я никуда не хожу. Рази на работу токо… И ко мне не ходят. А живу один.
Несколько минут сидели молча, и Анна чувствовала, как пропадает последняя надежда. Нет, чуда не будет. Власов не достанет откуда-нибудь и не выложит перед ней ни листочка. Скорее всего у него и в самом деле нет.
— Ну что ж, извините, побеспокоила, — вздохнула она и встала. — Я пойду.
— Ничё, ничё, иди, — разрешил Власов. — Жарынь вот токо на дворе — спасу нету.
— До свидания, — сказала Анна, держась за скобку двери.
— Счастливый путь! — кивнул Власов, не вставая. — Головку-то ниже пригни, а то косяк низкий — ушибешь головку-то ненароком.
Ушла она совершенно обескураженной и долго не могла прийти в себя. На одной из улиц заметила скачущего всадника и сошла с проезжей части. Однако лошадь остановилась и заплясала, высоко поднимая ноги.
— Гуляете? — спросил начальник милиции и похлопал коня по шее. — А кобылка моя — видели? Одыбалась, родимая! — Он спешился и подошел к Анне.
— У Власова книг нет, — грустно сказала она. — Говорит, мать все куда-то унесла…
— Не может быть! — Глазырин рубанул рукой. — Мать у него лет восемь назад померла, а книги я видел весной! Ну-ка, идем в отдел!
В отделе милиции он вызвал к себе кого-то из работников и, поджидая, перебирал бумажки на столе. Вошел парень в гражданском, поздоровался и остановился у порога.
— Слушай, Клименко, мы ходили с тобой к Власову алиментщика искать? — спросил Глазырин.
— Ходили, товарищ майор, — подтвердил Клименко.
— Ты книги у него в кладовке видел? Ну, в кадках-то?
— Так точно.
— Вот, — сказал Глазырин Анне. — Если мне не верите.
— Видел, — еще
— Ну, ты подзагнул, — поморщился начальник милиции. — Может, штук сто только…
— Это в одной кадке только. А в других? — начал спорить Клименко. — Даже открывал, смотрел — написано не по-русски… А что такое, товарищ майор?
— Ладно, ничего, — буркнул Глазырин. — Иди, работай…
Клименко ушел. Начальник милиции склонил голову, уперся взглядом в стол, и Анна заметила, как краснота с его крепкой шеи медленно переползает на лицо…
Никита Страстный
Гудошников пробирался на Печору. После пропахших рыбой и лесом олонецких краев он с удовольствием вдыхал запах хлеба. Отовсюду только и слышалось:
— С хлебом нынче, с голоду не пропадем!
— Дал Бог, уродился хлебушек!
— Только бы голоду не случилось где! Не то выгребут опять…
Хлебом пахло в теплушках, в товарных вагонах, на постоялых дворах и вокзалах. Хлебом пахло от крестьян, встречающих поезда, от буржуев, теперь именуемых нэпманами, и красноармейцев, с которыми Гудошников ехал до Вологды.
Хлебом же пахло от беспризорников, кочующих на зиму в теплые края.
И везде ели. В вагонах, в базарных рядах, на станциях. Жевали этот самый хлебушек где с жадностью, где с наслаждением, и никто не смотрел на него равнодушно. В глазах рябило от жующих ртов, от рук, державших ломти и горбушки. В ушах стояли нескончаемые разговоры — хлеб, хлеб, хлеб… Словно вдруг вся Россия, оставив большие и малые дела, села за стол с караваями и стала наедаться за вчерашний голодный день, за сегодняшний хлебный и впрок, на завтра. Было в этом — что-то печальное и радостное одновременно.
В Вологде Гудошников пересел на открытую лесовозную платформу. Трое суток его болтало и продувало до костей, хотя состав тащился медленно и подолгу стоял на разъездах. Подъезжая к городку Печоре, Никита заболел. Кашель рвал легкие, обветренные губы потрескались, кровоточили, и стоило только чуть-чуть пошире открыть рот, как перед глазами возникали красные круги, тошнило.
В Печоре платформу загнали на запасной путь. Гудошников, едва спустившись на землю, сделал несколько шагов и упал на рельсы. Сознания он не терял, но встать сам не мог. Неожиданная слабость бесила его, Никита скреб ногтями мерзлую землю, упирался ногой в шпалы, но сил хватило лишь на то, чтобы сползти с насыпи.
— Эй! — как во сне донеслось откуда-то. — Здесь инвалид упал, убери-ка его с путей!
Черный человек склонился над Гудошниковым, взял его под мышки и легко, словно подростка, понес в сторону от полотна. Никита сопротивлялся, кричал, что пойдет сам, однако все больше обвисал на руках несущего. Возле будки стрелочника его посадили на кучу шпал и привалили спиной к стене.
— Отдохни малость, — погудел над ухом окающий говорок. — Эк тебя лихорадит-то.
Гудошников рассмотрел перед собой грузного, краснолицего человека в суконной поддевке и скуфейчатой шапке. Человек положил к ногам Никиты его котомку и сел рядом.