См. статью «Любовь»
Шрифт:
Она молчит. Тонкие голубоватые жилки проступают вдруг у нее на лбу. Такой человек, как он, не заметил, конечно, ни ее, ни ее красоты, тотчас создал в своей душе собственное неприкосновенное, ни на что не похожее море и плыл в нем. А она достойна любви. Возможно, даже любви кого-то, чьи претензии намного уступают требовательности Бруно. Человека более скромного и более реалистичного, но тем не менее не лишенного определенных поэтических наклонностей. Способного различить тонкие нюансы ее внешности и характера, человека, который, разумеется, ничто, ноль в сравнении с нашим возвышенным, трансцендентальным, не знающим компромиссов Бруно, но, может, именно в силу этого, именно потому, что он так глубоко погружен в малые повседневные заботы, и являет собой столь яркий пример представителя и продукта разлагающегося общества, и наделен столькими человеческими слабостями, вот такой человек, говорю я себе, определенно мог бы…
— Ну, замолчи уже, наконец, замолчи! — взрывается она и швыряет
— Пан Нойман, мистер Нойман! — На берегу стоит моя хозяйка, одетая во все черное. С усердием машет рукой. Похоже, что деревенский староста готов отправиться в путь. Я должен вылезти из воды, если хочу поехать с ним. Послезавтра я уже буду в Стране — у себя в Израиле. «В Стране» — как странно и пресно звучит это слово сейчас.
— Ты очень мил, — продолжает она нашу прерванную беседу и с трогательной нежностью зализывает мою рану, — но ты не для меня. Нет. Твоя жизненная сфера, мой дорогой… — Она немного волнуется, рифы на дальнем горизонте вдруг начинают мерцать и искриться. — Твоя жизненная сфера — прибрежные районы. Да-а… Ты любишь время от времени пополоскаться во мне, но предпочитаешь не удаляться от Нее — так, на случай внезапного помрачения сознания: вдруг тебе захочется бежать от всего, зайти в меня глубоко-глубоко, без надежды на возвращение… Да, Нойман, ты осторожен. Я бы сказала: ты нечто вроде полуострова. Именно так.
Я подавляю вздох.
— И теперь, — она старается придать своему голосу оттенок веселости и шаловливо окатывает меня высокой волной, — теперь окажи мне эту последнюю милость, не сердись на меня из-за этой моей глупой просьбы и подумай о нем — ради меня, дорогой, в последний раз. Подумай о нем, пока ты еще здесь, во мне, о нашем Бруно, пожалуйста, пожалуйста, ведь через минуту мы расстанемся, верно? И больше уже не будет никого, кто так хорошо рассказал бы мне о нем, о моем Бруно, стоящем одиноко там, на краю пристани в Данциге, подумай о нем, только чтобы я смогла подумать вместе с тобой, ты ведь знаешь: небольшая медицинская проблема… Пожалуйста, пожалуйста!..
Моргает длинными ресницами водорослей, трогательно дрожит и раздувает ноздри. Нет, она не обманет меня своими дешевыми фокусами, этими женскими хитростями и женственными красками — я как раз не стану думать о нем. Пусть лопнет от злости. Она не сумеет подчинить меня своей воле, не сумеет подвести, как лунатика, как влюбленного слепца, к порту Данцига, к этому краю пропасти, к границе старого мира — нет! Я сильнее ее, я равнодушен к этому мелкому дождику, падающему в нее, как слезы, — Боже, как он тщедушен, как обнажен в своей скинутой на причал одежде, только часы еще остались ему на несколько мгновений, часы, отмеряющие прежнее застывшее время, он прыгает, в отчаянии отрывается от настила — так мужественно, так смело, — но ведь у него нет выбора! — прыгает с конца причала, с вытянутого носа всей этой гигантской подлости, этой зловещей мертвечины, такой одинокий, как первый огнепоклонник, решившийся вознестись от тотема к неизведанной, скрытой от глаз, иной непостижимой сущности, какой прекрасный полет, Бруно, какая ширь, какой размах…
Разумеется, она тут, рядом, возле меня — усмехается, давится смехом.
Ко всем восточным ветрам…
Часть третья
ВАССЕРМАН
Глава первая
После того как не сумели убить его и с третьей попытки, решили препроводить наглеца в канцелярию начальника лагеря. Молоденький эсэсовец по фамилии Хопфлер, успевший уже, несмотря на свой юный возраст, получить офицерский чин, подбадривает его отрывистыми выкриками «шнель!» и сам легкой рысью поспешает следом. Я очень хорошо представляю себе их обоих, перемещающихся таким манером из Нижнего лагеря, в котором расположены газовые камеры, по направлению к основному. Вот они достигли прохода между двумя рядами колючей проволоки, замаскированной для благопристойности и отрады глаз веселенькими зелеными кустиками. Через этот коридор прогоняют новые партии прибывающих заключенных: голые ошалевшие от ужаса люди бегут между двумя шеренгами украинцев, которые не скупятся на удары дубинок и для острастки науськивают на них рвущихся с поводков громадных злющих собак. Узники прозвали этот путь «шлаух» — труба; а немцы, с присущим им юмором, «химмельштрассе» — дорога на небо.
Аншел Вассерман облачен в пеструю шелковую мантию, достойную королевской особы, — настоящую царскую порфиру. На шее у него подвешены большие круглые часы, при каждом шаге пребольно ударяющие и по груди, и по коленям. Он необыкновенно худ, спина сгорблена, на лице
Теперь дверь открывается, и они заходят внутрь. Вот он — герр Найгель. Наконец-то! Совсем не такой, каким я представлял его себе на протяжении всех этих лет. Не мясник с багровой физиономией и свирепой кровожадной ухмылкой. Хотя действительно крепкий мужчина: мощный широкий торс ладно сидит на длинных упругих ногах. Крупный развитый череп. Слегка лысеет: это нетрудно заметить даже несмотря на то, что темные жесткие волосы коротко острижены. Две глубокие залысины. Лицо необыкновенно массивное, тяжелое, прямые четкие линии носа, лба, бровей. В тех местах, которых не касается бритва, кожа покрыта едва заметным темным пушком: это придает всем чертам оттенок мрачности и дикости. Рот маленький, тонкие губы сжаты с каким-то подчеркнутым усилием, во внешних уголках глаз читаются привычное презрение ко всему окружающему и умело дозируемая агрессивность. Общее впечатление от всего облика в целом: перед вами человек сильный и властный, не желающий, однако, привлекать к себе излишнего внимания. Не помню, чтобы мой дедушка когда-нибудь упоминал его официальное воинское звание, он всегда обращался к нему, будто к гражданскому лицу: герр Найгель, то есть можно предположить, что постепенно между ними даже возникла какая-то близость. Не исключено, что тут имела место своего рода сделка. Я пытаюсь угадать, как Найгель называл дедушку. Поганый жид? Жидовская морда? Жидовское отродье? Нет, мне кажется, что нет. На этом грузном лице лежит неизменная печать сухости и деловитости, и тотчас становится ясно, что «жидовская морда» ни в коем случае не годится. Подобные выражения тут излишни. Немец поднимает голову от аккуратно разложенных на столе бумаг. Подавляет недовольство по поводу неожиданной помехи.
— Да, унтерштурмфюрер Хопфлер? — спрашивает он хмуро. Голос у него низкий и солидный — можно сказать, даже грозный.
Хопфлер докладывает о странном, да, чрезвычайно странном, абсолютно необъяснимом случае. Найгель окидывает подчиненного быстрым оценивающим взглядом и отрывисто переспрашивает:
— Пробовали? Что значит — пробовали?
— Да, господин комендант, именно так: пробовали расстрелять, но остался жив.
— А в душегубке тоже пробовали? — интересуется Найгель с некоторой издевкой.
— Да, господин комендант.
— И газом, говоришь, травили?
— Да, господин комендант. С этого начали.
— А что же другие? Может, газ был некачественный?
— О нет! Все, кто был вместе с ним, скончались как обычно. Не произошло ничего из ряда вон выходящего. Только он один…
Найгель поднимается со вздохом нетерпения, вернее, раздражения — вот на что приходится тратить драгоценное время! Машинально проводит ладонями по идеально отглаженным брюкам, застывает на минуту в раздумье, пальцы невольно тянутся к серебряному знаку различия в правой петлице — эмблеме его дивизии в виде человеческого черепа, — но так и не дотрагиваются до него, а лишь порхают в некотором расстоянии над ним.