Смерть инквизитора
Шрифт:
Именно способ раскрытия «злодеяния» делает этот ведовской процесс не похожим на другие, не таким банальным (ибо могут быть банальными жестокость, бесчеловечность и страдания, и так было всегда, но только в наши дни сделалась столь всеохватной, столь всепроникающей эта, выражаясь коротко, банальность зла). Равный множеству других в том, что касается жестокости его протекания и исхода, он отличался, как увидим, тем, что Лодовико Мельци объявляет божией помощью и что на самом деле было помощью болвана, не ведающего, что им движет божественный промысел. Божественная любовь. Божественная любовная страсть. И хочется воскликнуть (как Бранкати, чей персонаж, не в силах выразить свое стремление к свободе, взывал к восславившим ее поэтам): почему же песнь пятая Дантова «Ада» или песнь безумного Орландо у Ариосто, сонет Петрарки, стих Катулла, диалог Ромео и Джульетты (это был год, когда умер Шекспир) не помогли скорей тому злосчастному болвану заглянуть в себя, себя понять и разобраться что к чему? (Ибо люди в большинстве своем не знают ничего ни о себе, ни о мире, если не раскроет им глаза литература.)
Капитан
В день поселения Вакалло узнает, что сенатор страдает болезнью желудка, определить природу которой и назначить лечение не могут даже знаменитейшие медики города. Он, по его словам, был удивлен; это подтверждает наше впечатление, что лекари в ту пору ставили со всей определенностью диагноз более поспешно, нежели сейчас: в наши дни они хоть дожидаются результатов довольно многочисленных анализов. Но на следующий вечер, когда пришла пора ложиться спать, Вакалло встретил в доме Катерину Медичи, «которая, меня завидев, расхохоталась и спросила, давно ли я из боя». Вакалло не ответил, воспротивившись подобной фамильярности и будучи пронзен даже не подозрением, а уверенностью. Как дважды два — четыре, он немедленно связал болезнь сенатора с пребыванием в доме Катерины Медичи.
Тотчас же он принялся разыскивать Джероламо Мельци (другого сына сенатора, в будущем епископа Павии) и объявил тому, что выяснил причину болезни его отца: все дело в том, что в доме они держат известнейшую ведьму. Мы не знаем, как в тот момент отнесся к этому откровению Джераломо — вероятно, выказал недостаточные, с точки зрения Вакалло, тревогу и пыл, раз наутро тот счел долгом обратиться к самому сенатору, который верит сообщению не сразу и не полностью, полагая, что его благочестивейшая и исполненная милосердных деяний жизнь — залог того, что так попасться он не мог, а тем более со служанкой, которая представляла собой «олицетворение уродства». И вот тут сенатор в самом деле попадается, делает неверный шаг. Если только разговор его с Вакалло не разворачивался совершенно по-иному, не был доверительнее и циничней, ссылка на уродливость служанки звучит нелепо, алогично. Ведьмы испокон веков бывали безобразны, и тот факт, что Катерина являлась «олицетворением уродства», придавал разоблачению Вакалло достоверность. Но, может быть, в основу разговора лег более или менее явный намек Вакалло на плотскую связь сенатора со служанкой как предпосылку или следствие ее колдовских манипуляций? В судебном деле есть места, способные нам подтвердить такое допущение, но пока будем считать, что Вакалло намекает, а сенатор отрицает, приводя свою благочестивейшую жизнь и безобразие женщины в доказательство отсутствия меж ними иных отношений, кроме тех, какие бывают между служанкой и хозяином. В этом случае реакция сенатора не кажется такой нелепой и алогичной.
Разоблачению сенатор, так или иначе, поверил не сразу: убедило его, наряду с усугублением болей (вполне естественно, что от такого разговора боли — вероятно, нервного характера — усилились), заявление Вакалло, будто утвердившуюся за служанкой славу ведьмы неопровержимо может подтвердить некий кавалер Каваньоло. Сенатор тотчас же за ним послал, но Каваньоло не было в те дни в Милане. Вакалло, помечающий дни не числами, а именами святых, сообщает, что в дом Мельци тот явился накануне святого Фомы, то есть двадцатого декабря. В те же двадцать дней, что протекли от заявления Вакалло до приезда Каваньоло, когда сенатору становилось все хуже, «так что он таял на глазах», а гость усилий не жалел, чтобы избавить его от порчи, семейство Мельци пребывало в тревоге и подозрениях. Наверняка можно сказать, что верили они Вакалло не вполне. Но когда монахини — из обители Сан-Бернардино, откуда шестеро их расселилось по городским монастырям, — велели передать Лодовико, что отец его, возможно, околдован, и попросили им прислать подушки, на которые его августейший родитель возлагал главу, Лодовико, должно быть, эти домыслы и просьбу воспринял даже не как совпадение, а как небесный знак, как подтверждение свыше — если, как он позволяет думать, святые сестры ничего не ведали об обличениях Вакалло.
Подушки, тщательно обследованные монахинями, догадки их и заявления Вакалло подтвердили: в них обнаружилось три сердечка из завязанных узелками нитей; узелки эти, плод дьявольских ухищрений, содержали женские волосы, щепочки, угольки и прочую мелочь. Их отнесли священнику прихода Сан-Джованни Латерано, заговаривавшему чары; Каваньоло к тому времени уже приехал и утверждения Вакалло в полной мере поддержал.
Священник ни на миг не усомнился, что перед ним — орудия ворожбы. Он попытался распутать сердечки, потом бросил их в огонь, и одно, занявшись пламенем в форме цветка, едва не выскочило наружу, так что пришлось его придерживать вертелом, пока оно не сгорело дотла. Тем временем сенатор испытывал особенные муки, но, когда сердечки догорели и священник произнес свое заклятие, они прошли.
Кавалер Андреа Каваньоло подтвердил историю Вакалло во всех подробностях. То была действительно история Вакалло, несколькими годами прежде, а именно в 1613-м, причинившая ему неоспоримые страдания и продолжавшая его волновать.
И тут-то наконец при помощи материалов процесса, хранившихся до сей поры в архиве Мельци, мы можем объяснить недоразумение, жертвой которого стали Пьетро Верри и все, кто позже занимался этим делом — включая, как мы видели, Мандзони: женщин по имени Катерина было две. Одна — юная и, очевидно, красивая, другая же — сорокалетняя и, как говорит сенатор Мельци, воплощение уродства.
Катерина-молодая, которую Вакалло именует Катеринеттой (как отныне будем звать ее и мы) и называет то ли по фамилии, то ли по месту рождения да Варесе [43] , уже жила у капитана, когда вторая Катерина нанялась к нему служанкой — жила, как видно, вместе с матерью, носившей имя Изабетта. Катерина, обвиненная в колдовстве, признается, что в первые дни считала Катеринетту женой Вакалло, так как та вместе с ним спала; но потом она узнала, что это «его женщина». Возможно, обнаружив это, Катерина сблизилась с Катеринеттой и стала ей давать советы, как вести себя, чтобы возвыситься до жены, поскольку капитана, безмятежно наслаждавшегося до тех пор девицей, она сама и мать стали неотступно мучить требованием, чтобы он вступил с Катеринеттой в справедливый, узаконивший бы их отношения брак. Катеринетта сделалась, бесспорно, более строптивой, менее сговорчивой и послушной его желаниям, мать же — непочтительной, упрямой. Тут всякий, занимавший положение Вакалло, выставил бы из дому и мать и дочь, ибо в тот невероятно долгий и сложный век предложение о заключении подобного союза могло быть сочтено серьезным посягательством на чувства и на кодекс чести. Но вся штука заключалась в том, что Вакалло был влюблен в Катеринетту. «Сильно влюблен», — пишет Мандзони. Потому-то, не осознавая, сколь для него мучителен на самом деле выбор между сожительством с Катеринеттой и честью, которую, на ней женившись, он бы запятнал, не решаясь ее выгнать и, быть может, все же допуская в самом крайнем, безнадежном случае возможность заключить с ней брак, он стал подозревать, что к этой женщине его привязывает некая внешняя, непреоборимая сила: волшебство, колдовские чары. И он попробовал избавиться от этих чар, предложив ее матери денег и, поскольку собирался он в Испанию, пообещав, что, возвратившись, он возьмет Катеринетту в жены: «Я повел ее в кабинет, где у меня хранилось около сотни испанских дублонов на поездку, и сказал: «Мадонна Изабетта, я вашей дочкой зачарован и прошу вас, помогите совершить мне путешествие в Испанию, где, быть может, ждет меня удача. Обещаю, что, вернувшись, я женюсь на вашей дочке, вы же тем временем берите денег сколько вам угодно». Но говорил я это, чтобы обмануть ее, чтобы она меня расколдовала. Она ответила, что я в Испанию поеду, дела мои там сложатся удачно, а возвратившись, должен буду сочетаться браком с ее дочерью. И возможно, она что-нибудь добавила бы, в чем-нибудь призналась, но нам внезапно помешали, так что я остался околдован этими дурными женщинами и как бы ни желал от них избавиться — не мог».
43
Из Варесе (итал.).
Почему он не возобновил с мадонной Изабеттой столь многообещавшую беседу, он не говорит. Может быть, она и не была настолько многообещающей, как ему хотелось верить — или же внушить другим, — и женщина лишь повторила бы свое напутствие — Вакалло принятое за пророчество — в связи с его отбытием в Испанию и подтвердила, что он должен будет взять Катеринетту в жены. Хоть он, не отличаясь проницательностью, и надеялся заставить женщину признаться, что она его заворожила, или по крайней мере как-то ее в этом уличить, Вакалло, вероятно, понимал, что и испанские дублоны не склонили бы к отказу от колдовских чар эту мать, которая сама была зачарована — мечтой о браке своей дочери с капитаном. Впрочем, то, что порча на него наведена и, подобно яду, циркулирует внутри, он под сомнение не ставил, и принялась бы Изабетта это отрицать или же, будучи припертой к стенке, раскрыла бы отдельные приметы ворожбы, а то и всю затею, значения не имело. Требовалось вынудить ее отступиться. Но мыслимо ли было совладать с мечтой о выгодном замужестве? И можно ль было быть уверенным, что эти две «дурные женщины» положат своим проискам конец?
Итак, о продолжении беседы он не позаботился. Стал искать иной поддержки, а дублоны приберег для путешествия.
Он обрел ее в лице падре Шипионе Карера, падре Альбертино и синьора Джероламо Омати, возможно порекомендованного кавалером Каваньоло, которому Вакалло исповедался в своих любовных муках. Но эти трое поступили чересчур решительно и жестоко: «Они забрали у меня из дома означенную Катеринетту и отвели ее в приют». Естественно, поскольку не имелось никакой обители для ведьм и колдунов, куда они могли бы помещаться, отбыв наказание, как бы на карантин, — обители, которую задумал в 1597 году кардинал Федерико Борромео и от создания которой в 1620-м курия откажется, а собранную на ее устройство нешуточную сумму в 3252 имперские лиры прибавит к капиталам Банка святого Амвросия (или, говоря иначе, «Банко Амброзиано»), — итак, поскольку заведения такого не было и не могло быть (идея — плод гротесковой фантазии, — однако, сохранилась, хоть нам и не дано пронаблюдать ее уклад и распорядок), естественно предположить, что отвели Катеринетту в один из тех домов, где получали ложе и похлебку старые проститутки и «раскаявшиеся» — «покаянные», как называли их в Палермо, и означает это в данном случае не «те, которые были охвачены раскаянием», — кающихся и раскаявшихся у нас в стране всегда было в избытке, — а «раскаявшиеся преступницы» — те, которые, отбыв за правонарушения положенные сроки, вольны были выбирать, умереть им от голода или поселиться в таком приюте.