Смерть консулу! Люцифер
Шрифт:
Но все эти размышления недолго занимали Эгберта, и более приятные мысли сменили их. Он сел на одно из кресел и машинально следил за женскими фигурами, которые медленно двигались взад и вперёд по зале. На этом расстоянии они казались особенно эффектными и воздушными в своих лёгких нарядах при ярком свете. Тихая музыка ещё более увеличивала очарование волшебной картины. Эгберту казалось, что он видит сон.
— Вот куда вы удалились, господин Геймвальд, — сказала ему Антуанета, садясь возле него. — Посмотрели бы вы на своего приятеля. Пока вы сидели тут, он уже успел сдружиться с кузеном Максом и с молодыми офицерами и вступить с ними в братство по оружию. Между Пруссией и Австрией заключён союз.
—
— Желала бы я знать причину вашего бегства, — сказала Антуанета. — Неужели вы так соскучились в нашем обществе?
— Я смотрел на него издали, и это доставило мне своего рода наслаждение.
— Позвольте вам заметить, господин Геймвальд, что это весьма странный и эгоистический способ наслаждения. Общество имеет на вас известные права, а вы удаляетесь от него. Если люди будут служить друг для друга только предметом для наблюдения или насмешек, то совместная жизнь сделается невозможною. Неужели вы не признаете, что каждый из нас должен служить обществу своим умом и знаниями?
— Несомненно, но я не думаю, чтобы моя беседа могла принести какую бы то ни было пользу.
— Вы забываете, что унижение паче гордости, господин Геймвальд. Я читала когда-то об одном греческом философе, который говорил, что хотя и существуют боги, но они сидят сложа руки и только посмеиваются, глядя на мир и людские страдания. Вы своего рода олимпиец, если не совсем, то в значительной степени.
— Из ваших слов выходит, графиня, что я ещё не вполне достиг олимпийского спокойствия, а перед этим вы доказывали мне, что я не гожусь для жизни в обществе. Если я одинаково отстал от неба и земли, то, следовательно, я обретаюсь в промежуточном пространстве. Может быть, вы и правы. Мною часто овладевает какое-то странное чувство отчуждённости и полного одиночества. Я не раз задавал себе вопрос: сколько людей стремятся к той же цели, что и ты, находятся с тобой, по-видимому, в таких близких отношениях, а между тем как далёк ты от них и они от тебя.
— Да, те люди, которые не представляют для нас никакого интереса или равнодушно относятся к нам, но не друзья наши. Я настолько тщеславна, что решаюсь причислять себя и моего дядю к числу ваших друзей.
— Граф Вольфсегг вряд ли имеет более горячего почитателя и преданного ученика, чем я, если только мне дозволено будет выразиться таким образом. Но кто из нас может сказать, что вполне знает другого человека и читает в его душе как в своей собственной? Неужели я осмелюсь думать, что знаю вашего дядю и вполне понял его? Не будет ли это таким же самообольщением, как лепет ребёнка, который воображает, что он говорит, потому что чувствует потребность общаться. А при таких условиях возможна ли дружба в том смысле, как мы понимаем её? Наконец, между мною и графом Вольфсеггом, а также и вами, графиня, существует целая пропасть — разница нашего общественного положения...
— Я назову вам другое лицо, где нет этой пропасти, как вы её называете, и которое безгранично предано вам, как я имела случай убедиться в этом... Неужели вы не считаете фрейлейн Армгарт в числе своих друзей!
— Вы были так добры, графиня, к этой бедной девушке, — ответил Эгберт, краснея, и с видимым желанием переменить разговор.
Антуанета тотчас же заметила это и поспешила вывести из затруднения своего собеседника.
— Да, я имела удовольствие познакомиться с нею сегодня утром, — сказала она. — Надеюсь, вы принесли ей хорошие известия об её отце?
Эгберт был в нерешимости. Он не хотел лгать и в то же время не считал себя вправе выдать чужую тайну.
— Извините меня, — сказала Антуанета, поняв причину его молчания. — Я задала нелепый вопрос.
— Я могу только сказать вам, что Армгарт жив, — ответил поспешно Эгберт, так как в дверях показалась величественная фигура графа Вольфсегга. Он искал Антуанету и, увидев её, подозвал к себе.
Эгберт последовал за ними в залу, куда за минуту перед тем вошёл граф Филипп Стадион. Это был человек лет сорока, аристократической наружности и с самыми изящными манерами. В профиль он представлял поразительное сходство с императором Иосифом II; у него были те же очертания лица, тот же блеск голубых глаз и красивый, смело очерченный лоб. Обойдя залу и поравнявшись с Эгбертом, граф с улыбкой подал ему руку и сказал:
— Позвольте ещё раз поблагодарить вас, господин Геймвальд; ваши догадки оказались совершенно справедливыми. Благодаря вам нам удалось вовремя принять меры и всё уладить.
— Неужели? — спросил с сомнением Вольфсегг, взяв под руку графа Стадиона и отходя с ним к стенной нише, где на порфировой подставке стоял мраморный бюст Иосифа II, освещённый канделябрами.
— Всё сделано, насколько возможно было поправить ошибку, — ответил граф Стадион. — По обыкновению, полиция появилась слишком поздно. Эти господа говорят, что Цамбелли ускользнул каким-то чудом, а я полагаю — по их небрежности. Мы, вероятно, ничего бы не узнали, если бы надворный советник Браулик не обратил внимания на продолжительный разговор вашего protege с секретарём французского посольства и не догадался привести ко мне молодого человека.
— Как вы нашли Эгберта, ваше высокопревосходительство?
— Совершенно так, как вы мне его описали. Это крайне увлекающийся и откровенный юноша. Только он показался мне гораздо рассудительнее и проницательнее, нежели я ожидал. Лепик под влиянием хмеля немного проболтался, приняв Геймвальда за глуповатого матушкиного сынка. Геймвальд понял из его слов, что проигрался не один Лепик и что кто-то из наших оказался изменником. Он подозревает, что Цамбелли сообщена важная тайна.
— Пойман ли шевалье?
— Пока нет. Вероятно, он выехал сегодня рано утром из Вены и ускакал в Париж.
— В Париж?
— Да, я убеждён в этом. Оттуда Цамбелли отправится в Бургос или Мадрид к Наполеону. Бумага, которая в его руках, настолько важна, что он, разумеется, употребит все усилия, чтобы передать её в руки самому императору.
— Следовательно, все наши планы опять разрушены! — сказал Вольфсегг.
Граф Стадион нахмурил брови.
— Я не придаю этому особого значения. Через несколько дней Наполеон всё равно узнал бы об этом. Вся Австрия и Германия наводнены его шпионами. Я лично верю в фанатизм. Теперь дело идёт о свободе Европы или всемирном владычестве единичной личности. В такой борьбе какой-нибудь частный случай не имеет никакого значения. Кстати, я вам ещё не сообщил, какая именно бумага попала в руки Цамбелли. Это шифрованное письмо к Вессенбергу, нашему посланнику при прусском дворе, в котором я сообщал ему о наших приготовлениях к войне, союзе с Англией и убеждал его склонить Пруссию на нашу сторону, так как в марте будущего года мы намерены выступить в поход.
— Это будут мартовские Иды! На этот раз мы увидим не падение цесаря, а смерть Брута.
— Трудно знать заранее будущее. Во всяком случае, Германия будет всегда тем же пугалом для Наполеона, каким был Прометей для Юпитера. Он мог победить нас, пока мы действовали врозь, но теперь правительство, дворянство и народ соединились воедино ввиду общей опасности. Но вы опечалены и в дурном расположении духа, это потому, что придаёте этому случаю больше значения, чем бы следовало.
— Не обращайте на это внимания, ваше высокопревосходительство. К несчастью, я слишком скоро поддаюсь первому впечатлению! Это письмо, вероятно, было в руках Армгарта?