Смерть отца
Шрифт:
Они едут проселочной дорогой. Вишневые деревья в начале своего цветения встают по обе стороны пути. За ними слабеет шум комбината, все же врывающийся в сельскую тишину. Перед ними серебряная полоса реки в полдневном солнце. Шум отдаляется, и деревья, которые виделись издалека расплывчатыми на горизонте, обретают ясную форму.
– Приехали, – говорит Габриель, и обращается к водителю, – не вези нас до самого дома, мы совершим небольшую пешую прогулку. Не так ли, уважаемый гость?
– Как желаете, господин Штерн, – отвечает Гейнц, – как желаете.
Улица абсолютно пуста, ни живой души ни вблизи, ни вдали. Только чириканье птиц несется из кроны старого, сучковатого, с наростами, орехового дерева. Вокруг его ствола – скамья, но и она пуста. Только дверь лавки
– Никого там нет, – посмеивается Габриель. – Когда-то там был магазин, – добавляет он. – Все дома здесь опустели. Ни одного жильца.
Они медленно идут вдоль улицы. Из щелей грубых камней мостовой растут каштаны и липы, высящиеся над крышами низких домов, построенных в длинный прямой ряд. Все дома – одноэтажные, дом упирается в дом, окна у них высокие и узкие, окно к окну. Над домами чердаки с арочными окнами. Перед домами кусты, огражденные палисадниками и простыми железными воротами. В конце этой шеренги старых серых домов, – новый дом, современной архитектуры. Эта красивая, бросающаяся в глаза вилла, словно бы брезгливо отбрасывает вал старых разрушающихся домов. Габриель и Гейнц останавливаются перед виллой. К ней ведут ажурные железные ворота, закрепленные на двух крепких бетонных столбах.
– Вот мой дом, – представляет Габриель Гейнцу виллу, один я остался на этой улице.
– Очень красивый дом, – говорит Гейнц.
– Да, – с какой-то осторожностью отвечает Габриель, – слишком красивый. Это я построил его. Мой отец еще жил в таком же доме, как и остальные на этой улице. А тут, – он указывает на новый гараж для его автомобиля, – раньше было здание пожарной станции. Я разрушил его.
– Да, – говорит Гейнц и не понимает, почему стоит Габриель Штерн, на этой пустой улице, погруженный в свои рассказы.
– Твоего отца, – продолжает Габриель, – я как-то пригласил на прогулку по этому городу. Здесь когда-то обосновалась моя семья, приехав из города в горах, где производили металл. Когда началась торговля металлами, моя семья обосновалась в этом месте. Отца вашего я встречал библиотеке Берлинского университета, в отделе иудаики. Однажды сказал мне ваш отец, указывая на ряды толстых томов: «все они, по сути, памятники на кладбище». В моей семье всегда любили заниматься этими толстыми томами. От отца своего я научился уважительно к ним относиться. Семья моя из маленькой общины, верной еврейским традициям. И от отца я перенял уважение к этим традициям. Я был уверен, что отец ваш не прав и пригласил его посетить со мной эту верную иудаизму общину, где живут и дышат тем, что написано в этих томах. Но отец ваш никогда сюда не приезжал.
Габриель, в конце концов, открывает дверь дома.
В передней еще ощущается зимняя прохлада и тонкий запах духов, словно только что здесь прошла женщина и оставила шлейф этих запахов за собой. На ковре лежит пес. Он поднимает голову, но не издает ни звука. Все вокруг сияет чистотой. Входит молодая женщина. Передник надет на ней поверх синего простого платья, похожего на школьную форму.
«Дочь привратника», – думает Гейнц.
– Моя жена Моника, – с гордостью представляет ее Габриель, заставляя ее немного покраснеть. У нее тонкая талия, хрупкое тело и продолговатое бледное несколько болезненное лицо. Губы узкие, глаза серые с длинными темными ресницами. Большие и открытые эти глаза, словно бы нитью, вытягивают сияние прелести на все ее лицо. Волосы светлые, почти как у блондинки, завязаны лентой огромным тяжелым узлом на ее затылке. Движения спокойны, как будто ничто не может вызвать у нее раздражение или гнев. В платье с белым воротничком, она выглядит, как девочка, только оставившая школьную скамью.
– Добро пожаловать, уважаемый гость, – говорит Моника Штерн с тихой, тонкой улыбкой, немного склонив голову. – Надеюсь, что вы будете себя хорошо чувствовать в нашем окружении, – и без того, чтобы обратить внимание на поклон Гейнца, благодарящего за сердечный прием, с радостью обращается к мужу, – Габриель, Александр уже приехал.
– Где он, – оглядывают
– Ты же знаешь Александра, бросил вещи и тут же пошел прогуляться.
– Да, это на него похоже.
Гейнц удивлен. Имя Александр, словно, мгновенно заполнило весь салон.
– Извините нас, – говорит Габриель, увидев удивление Гейнца, – еще один гость приехал к нам из дальней дали. Из Палестины. Он родился здесь, рядом с моим домом, на неделю раньше меня. Мы были товарищами по детским играм и юношеским переживаниям. – Габриель улыбается. – Я мучаю вас моими рассказами, вместо того, чтобы провести в приготовленную для вас комнату. Пойдемте.
На втором этаже дома стиль совершенно иной. Ничего нет от преувеличенного модернизма первого этажа. Мебель явно из давних времен. Габриель указывает на конец длинного коридора.
– Отсюда переход к старым домам. Когда-то в этих комнатах была синагога, комната для мужчин и комната для женщин, еще комната для учеников йешивы, которые приходили сюда заниматься по приглашению отца, деда, прадеда. Сейчас это комнаты для гостей. Александр из Палестины обычно устраивается в старой «синагоге». А здесь, господин Леви, – Габриель открывает двери в противоположном конце коридора, – ваша комната.
Дверь закрылась, и Гейнц, вздыхая с облегчением, закуривает. С момента, приезда он еще не курил. С легким вздохом садится он на диван. Комната вытянута, согласно современному стилю. Гейнц подходит к окну и смотрит на безлюдную улицу. Вдалеке – строения старой фабрики. Задымленные трубы, из которых давно не выходит дым, вздымаются в небо. И река течет и посверкивает рядом с пустой фабрикой, шурша волнами, как брезентовое крыло шатра, раскачиваемое на ветру.
«Не может он выдержать одиночества, и потому решает все это покинуть, – размышляет Гейнц. – Чепуха… Из-за одиночества не продают акции! Что-то неуловимое есть в Габриеле. Только что построил такую роскошную виллу, и уже собирается уехать? Это пустое, покинутое место, и аристократический облик Габриеля кажутся несовместимыми».
Мелкий весенний дождик брызжет на стекла. Воздух снаружи полон пыли. Испуганные воробьи чирикают, и человек неожиданно возникает на улице. Высокий, прямой человек с обнаженной головой медленно идет под дождем. Что-то от военной выправки в его облике и даже в мечтательном сдержанном лице, явно скрывающем чувства. Человек подходит к скамье под сучковатым орехом. Дождь прекратился. Человек остановился. Достает чистый платок из кармана, отирает скамью от влаги и садится. Долго смотрит на череду оставленных домов, и лицо его меняет выражение. Человек нагибается, поднимает с земли, около скамьи, желтый сморщенный древесный лист, приближает к глазам и рассматривает его с печальным лицом, напрягаясь, словно хочет расшифровать какой-то тайный текст на этом увядшем листе. За его спиной дверь покинутой лавки продолжает хлопать на ветру. Крупные капли дождя падают с дерева человеку на лицо, и он, согнувшись, не обращает на это внимания.
На эту опустевшую, покинутую улицу вернулся Александр с озера его юных грез, лежащего между соснами, озера Лоренса Готлиба Шоца, автора веселых комедий, озера поколений работников латунного предприятия, что связывали с его отмелями все юношеские мечты. Александр беззвучно вздыхает, прислушивается к ветру, рвущему разбитые двери лавки, шуршащему между голыми ветвями старого ореха и нашептывающему старые истории.
Эта пустая лавка была центром их жизни. Принадлежала она толстой женщине, здоровой и крепкой жене извозчика дома Штерна по имени Мадель, носящего усы в стиле кайзера Вильгельма. От шнурков для ботинок до таблеток от головной боли можно было достать в ее лавке. А на этой скамье под деревом она сиживала с товарками, такими же толстыми, здоровыми, с румяными щеками, почти весь день занимаясь бесконечной болтовней. Невысокий заборчик напротив обсиживали детм работников фабрики, они шумели и жевали черную клейкую лакрицу, которую покупали у неохватной госпожи Мадель. Ее невероятно боялись. С этой скамьи она зорко замечала все их грешки, чаще всего особенно скрываемые. Потому прозвали ее – «глаз Божий».