Смерть президента
Шрифт:
— Как… Все сто пятьдесят человек?
— Да, все сто пятьдесят. У них не будет более достойного случая покинуть этот мир. Может, для того они и родились когда-то, чтобы вот так вмешаться в ход исторического развития человечества. А они могут повернуть колесо истории. Могут, Каша. Дай им такую возможность. Не жлобись, Каша, — улыбнулся Цернциц.
Пыёлдин долго молчал, глядя в темнеющее небо, наконец извиняюще улыбнулся, словно просил простить за слабость.
— Не могу, — сказал он. — Раньше мог, а сейчас не могу. И потом… Как президент, я не имею права так легко распоряжаться жизнями
— Даже так! — удивился Цернциц. — Крутоватые перемены происходят с тобой, Каша!
— Привыкай.
— Хорошо… Если не можешь дать такую команду, то ее дам я… Если, конечно, не возражаешь.
— Возражаю, — сказал Пыёлдин, и Цернциц невольно вздрогнул — в голосе его давнего друга прозвучала такая холодная властность, о которой он даже не подозревал.
— Видишь ли, Каша, — произнес Цернциц и впервые почувствовал, что он не имеет права называть Пыёлдина так, как называл раньше. — Видишь ли, Аркадий, — поправился он, — дело в том, что распоряжения и не требуется. Они просто ждут разрешения. Они больны и несчастны. И лишить их возможности умереть за общее дело — значит обидеть их. Что бы ни произошло с нами, с тобой, со страной… Они здесь не будут вечно, они снова разбредутся по дорогам, по вокзалам и подворотням… И будут догнивать под платформами, у кабаков, на свалках…
— Ты хочешь сказать, что я не смогу дать им достойную жизнь, не смогу изменить их жизнь к лучшему?
— Не сможешь, — твердо сказал Цернциц, — и никто не сможет. Они и не стремятся к достойной жизни. Она им не под силу. Да, Аркадий, да. Для достойной жизни нужны духовные силы, физические силы, требуются стремление, тщеславие, любовь, ненависть! Ничего этого у них нет. Все эти свои качества они израсходовали… Могу сказать тебе больше…
Шум за спиной заставил Цернцица обернуться — в раскрытую дверь вошли несколько человек. Пыёлдин догадался, что эти люди из накопителя — бледные, сгорбленные, больные. Но все трезвы, умыты, взгляды тверды. Старик, заросший белой щетиной, шагнул вперед, но пошатнулся от слабости, и лицо его покрылось испариной. Его подхватили, он удержался на ногах, поднял голову.
— Каша, — сказал он. — Послушай… Только что передали по ящику, — старик слабым движением руки указал на экран телевизора. — Только что передали…
— Знаю.
— Они ничего не поняли, Каша, — продолжал старик. — И не поймут, пока всему миру, всем этим сытым и трусливым не покажут новую гору мяса и костей. Пока не потечет из-под этой кучи свежая кровь. Ты меня понял?
— Да, — кивнул Пыёлдин, побледневший от картины, которую нарисовал старик.
— Пусть они получат свою кучу мяса, Каша.
— Он сомневается, — сказал Цернциц. — Он не уверен, что так и нужно поступить.
— Не сомневайся, Каша, — продолжал старик. — Если ты не сбросишь меня сегодня, завтра тебе придется сбрасывать мой холодный труп. Из него не потечет дымящаяся кровь. Из него потечет моча и говно. Мне бы этого не хотелось. Пусть уж лучше будет кровь, Каша.
Пыёлдин молчал.
— Ночь светла, — продолжал старик. — В небе луна… И звезды… Звезды размером с мой кулак. — Старик поднял руку и посмотрел на свой кулачок. — Наш последний путь по коридору залит лунным светом… Мы уйдем в ночь, Каша. Мы уйдем в
— От чего? — спросил Пыёлдин.
— От заблуждений. От очень многих заблуждений отрезвляет и избавляет. Давно сказано… Дело прочно, когда под ним струится кровь. Пусть она струится, Каша… Мы уходим. Не мешай нам.
— Сколько вас?
— Не знаю… Да и тебе не надо этого знать. Уйдем и уйдем. Внизу посчитают. — Старик улыбнулся, показав пару оставшихся зубов. — И потом… Я грешен, Каша, я грешен. И многие из нас грешны… А этот ночной полет что-то с нас снимет… И приземлимся мы немного чище, чем стоим сейчас перед тобой… Прощай, Каша. Не отступай. Об одном просим — не отступай.
Старик помолчал, но, так и не добавив ни слова, повернулся и первым вышел из кабинета. За ним потянулись и остальные.
Пыёлдин тоже вышел в коридор.
Весь проход к дыре действительно был залит лунным светом. От картины, которую увидел Пыёлдин, брала оторопь. По проходу медленно, молча шли люди, доходили до самого края и исчезали. С того места, где остановился Пыёлдин, не было видно, что с ними происходило дальше — взмывали ли они вверх, проваливались вниз или растворялись в голубоватом свечении неба. В их молчании было что-то жутковатое. Небритые, больные, в язвах, бинтах, они лишь кротко взглядывали на Пыёлдина и проходили мимо.
Странное, мистическое единство охватило этих людей, и в какой-то момент Пыёлдин вдруг почувствовал, что и его втягивает в сумрачный коридор, почувствовал, что ему нестерпимо хочется присоединиться к бывшим людям и вместе с ними исчезнуть, раствориться в лунном свете. Не совладав с собой, Пыёлдин шагнул вперед, пытаясь стать в скорбную очередь, но Цернциц развернул его и затолкал в кабинет. Лишь оказавшись в глубоком кресле, Пыёлдин осознал, какой опасности избежал.
— Значит, и так бывает, — не столько произнес, сколько выдохнул он.
— Все бывает, — отозвался Цернциц. — Но вовсе не обязательно во всем участвовать. Достаточно того, что ты стал президентом… Это не менее опасно.
— Представляю, как там, внизу, операторы выискивают кадры, — проговорил Пыёлдин. — Такой кучи мяса они еще не получали…
— Вот и получили, — усмехнулся Цернциц. — Это твой ответ. Пусть думают. Знаешь, какой перезвон сейчас стоит… Все эти Джоны-Шмоны, Биллы-Шмиллы звонят Бобу-Шмобу, он звонит им, заседают советники, помощники, министры…
— Шкурой чуешь?
— Чую. Но я с тобой. И Анжелика с нами.
— Да, — сказала красавица. — Я с вами. Что бы ни случилось.
— Случится, — заверил Цернциц. — Это я вам обещаю. Обязательно случится. И очень скоро.
— Когда? — спросил Пыёлдин.
— Утром.
И наступило утро.
Пыёлдин подошел к окну, скрестил руки на груди, прижался лбом к холодному стеклу. Город еще спал в объятиях жаркой ночи, а отсюда, из поднебесья, было видно, как светлеет горизонт. И еще до того, как брызнул над землей первый луч солнца, вспыхнул экран телевизора и Камикадзе объявил о победе Пыёлдина. Голос его был осевший, пальцы вздрагивали, а скорбная улыбка была, как никогда, похожа на крысиный оскал.