Смерть в Париже
Шрифт:
Я поднялся. Пол весело качнулся под ногами. Сел за стол рядом с Мариной. Красивое у нее лицо, а вовсе не обиженное. Просто такой разряд красоты. Я положил ей руку на бедро. Обжегся сквозь платье.
— Как скифов хоронили? — спросил мсье Коля. — Габрилович просил. Кажется, их укладывали на бок и подгибали ноги.
— Точно?
— Не точно. Не помню.
Гусаков выпил вина, расстроился.
— Знаешь, что случилось? — спросил.
— Что?
— Не получатся из них скифы.
— Почему?
— Трупное окоченение. Теперь они лежат там, как
— Колобашки?
— Пойду гляну. Может быть, еще не поздно согнуть ноги.
Гусаков поднялся. Его грязный плащ от красного света камина казался кровавым.
— Сними плащ, Коля.
— Я, кузина, на улицу иду. Сниму, когда вернусь.
Гусаков ушел. Марина повернулась ко мне.
— Я хочу сейчас, — сказала она.
— Что я могу на это ответить… — попытался ответить я.
— Сейчас и здесь.
Пока Сергей, который почти Есенин, спал головой на столе, а мсье Коля пытался в сарае согнуть ноги покойникам, мы сделали это «сейчас и здесь», упав на ковер чуть в стороне от камина. Все-таки мы были пьяны. Мы могли не пережить начавшиеся сутки. Что-то в этом соитии было от астрального, кармического, эзотерического… Когда трупаки вокруг, совокупление имитирует продолжение жизни…
Гусаков вернулся нескоро — и слава Богу. Он увидел нас на полу и не удивился.
— Ты обещал снять плащ, — сказала Марина, но теперь ей было все равно.
Гусаков снял.
— Пришлось колени ломать, — сказал и потянулся за вином. — Но ведь Александр Евгеньевич хотел стать скифом. Теперь он скиф.
Гусаков налил вина в фужер, перегнулся через стол, посмотрел на Сергея, который почти Есенин:
— Живой?
— Живой, — ответил я. — Должен. Если не умер. С чего бы это ему умереть?
Быстрым движением Марина застегнула молнию на моих брюках.
— Это уж слишком, — шепнула в ухо.
Гусаков встал из-за стола, вцепившись в фужер, и аккуратно, чтобы не расплескать вино, стал опускаться на ковер. Это ему удалось, и он лег рядом.
После Гусаков достал откуда-то из складок одежды здоровенный пистолет и стал стрелять по свечам в канделябре, стараясь сбить пламя. У него не получалось.
— Перестань, — попросил я. — Громко. Уши болят.
Гусаков усмехнулся криво и зло.
Я поднялся на корточки и постарался схватить оружие за ствол. Не вышло. Гусаков приставил этот самый ствол к моей переносице и хрипло засмеялся:
— Что? Попробовал запретить?
— Не вышло, — согласился. — А ты попробуй выстрелить.
Он мог и попробовать. Марина вскрикнула. Ей и без нас было сейчас хорошо, но она по-настоящему испугалась. И я сумел испугаться, хотя и с трудом.
Изловчившись, я ударил кулаком Гусакова по виску, и тот свалился замертво. Нет, не замертво. Судя по храпу, который раздался через пару мгновений, он просто заснул. Пистолет я забрал и спрятал под ковер.
Марина сказала:
— Мудаки, — и встала.
Платье при этом у нее задралось, и знакомо зажелтели бедра.
Я тоже встал. Под ногами — «Девятый вал» Айвазовского.
— Пойдем отсюда, — произнесла
Там была кровать…
…Откуда здесь взялся рояль? Еще сон и боль за закрытыми глазами, а рука уже скользит от верхней октавы по костяшкам клавишей вниз. Приоткрываю веки и ничего не вижу сперва. Но уже понимаю — ничего не вижу. Сознание начинает понимать, вспоминать вчерашний кошмар, а кровь стучит в висках, словно тактовый барабан. Понимающим сознанием понимаю — это не рояль, это позвоночник. А эта мякоть вокруг него — женская спина. Эта женская спина Марины, кузины, милой моей фронтовой подруги, война кругом, и гибнут друзья; если это не война — тогда что?
Ладонь у меня холодная, а Марина под одеялом теплая. Касаюсь холодными пальцами мячиков-ягодиц. Марина вздрагивает во сне, отстраняется, просыпается, поворачивается, прижимается, чувствую ее всю от кончика носа до лодыжек — все ее холмики, равнины.
Больно стучит в висках. Стараюсь поймать ритм. Становится легче, но не сразу. Бесконечное погружение в ее время, проникновение ее времени в мое. Становится невероятно легко, но все равно плохо…
Когда я снова открываю глаза, то первое, что вижу, — старинные ходики на стене. Очень мило! В провинциальном русском стиле. В часах глухо щелкает механизм секунд, а стрелки показывают два часа дня. Марины рядом нет, а одному в неотапливаемой комнате невмоготу. Выскакиваю из-под одеяла и ищу одежду. Она валяется тут же, рядом с кроватью на полу.
Вельветовые брюки хороши тем, что не нужно гладить.
Выхожу в коридор и иду в зал с камином — теплые волны воздуха движутся навстречу. Марина в зале приводит пространство в порядок, убирая со стола, а мсье Коля сидит спиной к огню, который бодро и по-русски морозно шумит в камине, держит в руке фужер с вином, смотрит на меня виновато.
— Ты прости меня, Саша, — говорит печально. — Это водка. И вино. Не надо смешивать водку с вином. И это — нервы.
— Не бери в голову, — отвечаю и сажусь за стол.
Наливаю и себе вина, пью залпом, сразу затихают барабаны в висках и прекращается засуха во рту.
— Серега где? — спрашиваю для того, чтобы не сидеть молча.
— Он могилы роет, — отвечает мсье Коля. — С раннего утра долбит. Сразу за усадьбой.
Марина не смотрит на меня. После подходит, берет из моих рук фужер и тоже делает короткий глоточек.
— Доброе утро, — говорит, и я рассматриваю ее лицо внимательно.
Химия моего мозга сегодня своеобразна — вижу ее лицо будто впервые. Прямой, чуть заостренный на кончике нос и своенравно вырезанные ноздри. Крохотная родинка над верхней, влажной от вина губой. Мягкий подбородок и две чуть заметные морщинки от ноздрей к подбородку. Волосы, зачесанные с утра назад, над высоким, каким-то перпендикулярным лбом. Зеленоватые, болотного цвета глаза. Почему ее лицо мне казалось обиженным? Возможно, ее тогда и обидели. А сейчас обидели нас. И у нас у всех одинаковые лица…