Смерть в Париже
Шрифт:
Меняю обойму, вскакиваю и бегу. Останавливаюсь возле упавшего и делаю контрольный выстрел в голову. Снова стреляю в ночь пустыря. В самом начале один, теперь другой. Двое, в итоге, скрылись в ночи. Мсье Коля рядом нервно повизгивает:
— Мать перемать к матерям материнских матерей!
Оборачиваюсь к нему и прошу:
— Перестань. Франция ведь. Культурная страна вокруг.
Коля не соглашается.
— Материнских матерей матерок, — продолжает он.
Это нервное. Это пройдет.
Идем в освещенные
— Мать перемать матерей, — бормочет он.
— Материнских матерей, — вторит ему Габрилович.
Я пожимаю руку парню.
— Саша, — говорю.
— Сергей, — отвечает Есенин.
Встреча на Эльбе начинает затягиваться. Только я хочу об этом сказать, как какое-то движение притягивает мое внимание. Поднимаю голову и вижу шевеление, вижу силуэты под потолком над разгромленной конторкой. Оттуда я однажды вывалился на Габриловича. Но тогда это был я. Теперь я внизу, а в люке могли находиться только люди Пьера, которые…
Все это я думаю в процессе, а процесс прост, как Солнечная система. Я вырываю ремингтон из рук Гусакова, передергиваю ствол, делаю несколько прыжков в сторону конторки и бью картечью в потолок. Эхо выстрела неприятно скачет в ангаре. За выстрелом из люка начинают вываливаться, валятся, летят, шлепаются, шмякаются, грохаются на бетонный пол два теперь уже верных трупака. Верными могут быть только трупаки.
Не хочется смотреть на месиво. Не смотрю. Возвращаюсь к боссам, шефам… Как их там?
— Молодец, старлей! — говорит Гусаков, переставая материться.
— Пора становиться капитаном, — пытается шутить Габрилович.
Сергей-Есенин не говорит ничего, только держится за ухо и как-то извиняюще улыбается.
— Громыку убили, гады, — говорит Александр Евгеньевич и качает головой.
— Как?! Громыку?! Он когда приехал?! — вздрагивает Николай Иванович, замолкает, гляди в сторону конторки.
— Надо тело забрать и похоронить по-людски.
— Обязательно похороним Громыку. Я любил парня. Мы с ним вместе курганы раскапывали. Теперь мы с Сережей остались. Серега и я.
— Ничего, прорвемся.
— Завтра из Милана подкрепление приедет. Славяне двоих профессионалов присылают.
— Отлично. Надо сваливать. Как мы в пикап все влезем? И еще Громыка…
— А с машиной все в порядке, — подает голос Есенин. — Только стекла выбили и дырок в дверях наделали. Даже колеса целы.
— Вот и отлично, — подводит итог Гусаков. — Собираемся. Вот и отлично.
За открытыми воротами находилась ночь. В ее черной плоскости, словно на киноэкране, догорали остатки взорванной тачки. Эта черная плоскость казалась отдельным, другим миром. Но это было не так. Нарушая вроде бы все законы жанра —
Наконец это человекообразное оказалось в освещенном воздухе, и появилась возможность разглядеть и осмыслить появившееся. На самом деле оценка давалась потом; в тот же миг память просто фотографировала, и на моей карточке запечатлелась действительно человеческая фигура в истерзанной одежде и с дышавшим кровью лицом. Сквозь алое месиво голубели глаза с точечками зрачков, похожими на черные кружочки мишеней.
Так вот, у этой странной человеческой фигуры странным же образом располагались некоторые части тела. Ног было две штуки, и они хотя и с трудом, но двигались. И рук оказалось две штуки. Две эти штуки рук располагались с одной стороны — слева. И тут я понял — нет, понял потом, а тогда только сфотографировал, — что правая рука была оторвана. Из правого плеча торчала красная кость. Оторванная же рука держала пистолет. Эту руку я уже где-то видел. Правая рука находилась в левой. Происходило какое-то странное рукопожатие. Оно оказалось настолько странным, что никто из нас не успел среагировать.
Мертвое фактически тело сделало еще несколько шагов. Такие коротенькие, детские шажочки. Левая рука, сжимающая правую руку, стала подниматься. Пальцы правой мертво держали пистолет, и указательный лежал на спусковом крючке. Указательный палец левой руки лежал на указательном пальце правой. И тут я понял. Нет, понял после. Просто среагировал позвоночником.
Я выбросил свою руку — живую, блин! — вперед и стал стрелять в мертвое тело из «Макарова».
И попал несколько раз. Мертвое тело сумело выстрелить всего один раз и тоже попало.
Тело рухнуло. Я повернул голову. Габрилович еще стоял. Он стоял немыслимо долго. Мертвые столько стоять не могут. А он мог. Потому что был русским археологом и ученым. Он тысячу раз видел тысячелетние черепа и кости. Смертью его было удивить невозможно. Даже собственной.
Он стоял мертвый. А мы стояли живые. Наконец и он упал — сперва на колени; после — грудью и лицом на бетон.
— Мать, — прошептал Коля. — Мать перемать, — прохрипел мсье Коля.
— Мать перемать к матерям материнских матерей, — сказал я.
— У всех бывают сны и во время сна слабые отражения идей, полученных в пору бодрствования. Наша способность мыслить и чувствовать возрастает вместе с ростом наших органов чувств и угасает с ними же вместе, а затем погибает. Если пустить кровь негру и обезьяне, тот и другая немедленно впадут в состояние истощения, мешающее им меня узнавать. Вскоре после этого их внешние чувства перестают действовать и они наконец умирают.
— Но, Учитель-Вольтер! Я же не обезьяна, и я не негр.