Смерть в Париже
Шрифт:
— Представляю в общих чертах. За это я вас и должен был укокошить.
— Н-да… Я и забыл как-то. Извини!.. Ну так вот. Тут идет тонкая игра. Стрельба — лишь один из аргументов.
— Отлично, Коля. Знаешь, что я думаю, Коля. Все, что ты говоришь, Коля, болтовня, базар — плюнуть и растереть. Стрельба — это не один из аргументов. Это главный и последний аргумент! Еще раз предлагаю — давай перестреляем кого надо и свалим домой!
Мсье Коля закрывает глаза и отвечает шепотом:
— Так хочется. Всех перехлопать. И — домой. Родная, блин,
Два моих «я» лежали на диване, но все-таки это было одно тело. Один хотел дочитать книжку, другого же интересовал Учитель-Вольтер. И первый, и второй желали хотя бы увидеть Марину и узнать, для чего совершился поцелуй и к чему-то он обязывает или же нет?
Сперва явился Учитель-Вольтер. Его профиль словно вылупился из занавески.
— Маюсь, Учитель, — говорю. — Слишком много меня и много мыслей.
— Ну да, сынок! — тихо смеется он. — Нашими первыми идеями, несомненно, являются наши ощущения. Постепенно у нас образуются сложные идеи из того, что воздействует на наши органы чувств, а наша память удерживает в себе эти восприятия. Затем мы их подчиняем общим идеям. Все обширные познания человека вытекают из единственной этой способности сочетать и упорядочивать таким образом наши идеи.
— И всех-то дел, Учитель? А где же романтика?
— Всех-то и дел, сынок. Какая может быть романтика в наши годы?
— А какие мои годы? — спрашиваю.
Нет ответа.
Я лежал на жестком кожаном диване, привык к нему. Вспомнил о том, что книжка лежит под подушкой. Вытащил ее и стал читать:
«Успели выдвинуть отведенное недавно от берега усталое ополчение и несколько свежих сотен Третьякова вместе с конницей к роще, перекрыв кривую неширокую дорогу, чтобы сдержать хоть на сколько-нибудь несущегося от малого брода врага, который вполне мог пробиться и сквозь редкий опавший лесок, мог и вовсе при желании и уме — если не притупился он от нетерпения предстоящей резни — миновать прямой удар, обогнув лес дальним полем, и выйти в спину князю.
Успел князь, призвав Богородицу, попросить Бориса совершить невозможное — без конницы, тремя лишь „тюфяками“ и ополчением пешцев не дать все-таки главной силе врага перейти большой брод. Притом не смог князь пообещать Борису, что не вонзится ему в спину сабельный удар орды. Был послан гонец навстречу брату, но не было до того вестей ни от него, ни от соседей — значит, не было и гарантий, что поможет кто-нибудь в ближайший час, на который, пожалуй, и хватит сил у князя. Перед тем быстро и торопливо пронесли перед войском Спаса Нерукотворного — войско хмуро прослушало спасительный теноровый ирмос, в котором одиноко, как тревожная правда, слышался бас протопопа, а последующее пение уже слушали не внимательно, каждый шевелил губами, молясь сам с собой, отчего над землей словно прошелестел листьями ветер: бу-бу-шу, бу-шу-бу.
Войско, громыхая щитами, ножнами и прочей амуницией, сомкнуло ряды возле леска, меж щитов торчали
Крики и вопли — не нарастая — возникли сразу, и тут же за ними — криками и воплями — вылетела на вершину холма, поросшего лесом, орда и по дороге устремилась вниз. Этой рубки ждали с утра, но все равно получилось неожиданно и быстро. Конница неслась по дороге, часть ее все-таки догадалась рассеяться по роще, растягивая фронт, а навстречу ей, охватывая дорогу с двух сторон, устремились княжеские конники.
Орда вонзилась в ощетинившийся пеший строй, но не пробилась, завязая. С двух сторон ничтожно малыми силами пытались удержать на дороге орду конные княжеские дворяне. Полилась кровь, делая грязь под ногами бурой и теплой. Дико кричали кони. Короткими сулицами, предназначенными больше для метания, пешцы вспарывали коням животы, те падали, роняя всадников, на всадников падали пешцы. Душили друг друга, резали глотки кривыми ножами, предсмертно грызлись, не отпуская и в смерти… Орда завязла пока, били орду, и орда била…
С последней сотней молодых гридников и ближайшим окружением стоял за пешцами князь. Золото хоругвей и стягов, золото насмешливого, такого потеплевшего, разгулявшегося дня — в синей вышине неба мирно и натруженно летел птичий клин…
Князь видел, как повалились первые ряды пешцев, как полетели сулицы, как — обгоняя их! — летели стрелы в свалку первых рядов. Строй ополчения выгнулся, словно лук, и на тетиве этого лука визжала орда… И все это — в каких-то пятидесяти шагах от князя, и ясно слышно, как стучат сабли, — значит, удар пришелся по щиту — или будто причмокивают, — это живую плоть перерубает сталь…»
Я отложил книгу в сторону, не дочитав. Это дочитать невозможно, поскольку у нашей истории нет конца. Хазары, печенеги, половцы, монголы, турки, а теперь и чеченцы спустились, блин, с гор. Тем, кому положено жить в лесах, не фиг выходить в степь. На стыке степи и леса идет резня уже тысячу лет, и все выше, выше поднимается степь, проливается наша кровь; но и в лесу мы не лыком шиты, размножаемся, обращая каждое поражение в победу, учимся, перенимаем все; да и степь перенимает, стала креститься и бить поклоны; теперь не поймешь, кто где…
А ихний Филипп Красивый остался королем. Посмотрел бы я на его красоту, если б ушли мы в северные чащи…
А может, и не Филипп Красивый царил тогда у французов. Какой-нибудь другой, тоже красивый европеец в розовых кальсонах…
Сперва раздваивается личность, после начинается припадок. После припадка самое то, самое «молчание ума», как настаивает Ауробиндо.
Столько учителей у меня, но не получается быть хорошим учеником. «Молчание ума» не выходит, не получилось Габриловича и Гусакова укокошить, как учил покойник Петр Алексеевич и другой безымянный покойник из отеля. На что намекает Учитель-Вольтер, я вообще не понимаю, а старик в таджикском халате просит плюнуть на всех и не попасть в себя…