Смерть в Париже
Шрифт:
— Спасибо, — говорю, — чуть не свалился.
— Будешь курить? — спрашивает Гаврила, и я отвечаю:
— Да. Угости. Я свой в пальто оставил.
Он протягивает пачку, и я на ощупь вытаскиваю сигарету. Поминальный огонек зажигалки. Затягиваюсь и пускаю дым.
— Долго нам ехать?
— Несколько часов.
Мы друг друга практически не видим. А поскольку практически не знакомы — это и к лучшему.
Пытаюсь придумать тему для беседы — не придумывается. «Все вы потерянное поколение», — вспоминается вдруг фраза, сказанная давно и в Париже молодому Хемингуэю. «Потерянное поколение — отлично! —
— Все-таки попробую поспать. Лови меня, если что.
— Поймаю, — отвечает Гаврила.
…Я люблю возиться с цветными карандашами. Пароходам я пририсовал оранжевый дым, а Сталина в энциклопедии украсил синей бородой.
После — время, валенки с калошами…
Первый раз я влюбился… Лет пять или шесть мне было — не больше. Я ходил в детский сад на набережной Кутузова. В доме, где находилось дошкольное учреждение, когда-то жил Пушкин, а теперь там загс… Мы ходили гулять в детский сад и там собирали желуди. До сих пор я помню солнечный осенний день, красно-золотые листья дубов и кленов. И какое-то мучительное чувство ревности. Первая моя любовь оказалась неразделенной. Поэтому я до сих пор отношусь к женщинам с подозрением…
Я собираю марки и жду, когда объявят коммунизм. Тогда я пойду на угол Невского и Литейного и наберу кучу китайских марок задаром. Я жду, жду, жду и — перестаю ждать. Теперь марок у меня нет, потому что коммунизма так и не объявили…
— Пора идти за дровами, — говорит отец, и мы начинаем собираться: топорик, веревка, фонарь.
Мы спускаемся на Кирочную улицу и поворачиваем во двор. После замерзшей улицы в подвале кажется тепло и пахнет сырыми опилками. Отец находит нашу поленницу и светит фонариком. В узком лучике я вижу репродукцию картины Репина «Иван Грозный, убивающий своего сына», прикрепленную к кирпичной стене безымянным любителем русской живописи. Мне становится жутко.
Отец же связывает дрова и с трудом забрасывает вязанку на спину. У него радикулит, он повредил спину на флоте.
Я был не моряком, а пехотинцем, но и у меня последние годы болит спина…
— Вот они! — слышу сквозь сон и понимаю — это Гусаков и Габрилович ждут нас на трассе.
Мы едем дальше, и я сплю уже без сновидений. Только Учитель-Вольтер сидит напротив меня, скрестив ноги по-турецки, и за ним равнодушное солнце медленно вылупляется из-за горизонта. Прямые его лучи касаются моих глаз, слепят, лица Учителя не видно — не в нем дело! Фразы, слова — вот что имеет смысл. И слишком много тех, в которых не разобраться. Но Учитель не путает на этот раз и не строит загадок.
— Наплевать на все и не попасть в себя, — говорит он. — Так не получится ни у кого. Но сможешь. Ты сможешь не попасть в себя, потому что ты и так весь оплеван. Теперь, сынок, твоя очередь.
— Сегодня ты сказал немного, — отвечаю ему. — Мне нравится все, что ты говоришь. Но сегодня мне нравится больше.
— «Нравится» — это не твое слово, — останавливает меня Учитель.
— А мое — оно какое? — спрашиваю.
— Оно то, которое ты подумал, но не произнес, — отвечает Вольтер…
И машина останавливается. А я открываю глаза и сажусь. Черный кофе ночи уже чуточку
— Какие у тебя, Саша, нервы! — восхищается Гаврила. — А я так всю ночь и промаялся.
Ничего не ответив, я выбрался из кузова и, поежившись от предутреннего холода, стал оглядываться. Ничего интересного, греющего сердце, я не увидел. «Рено» Габриловича, «фольксваген» Гусакова и наш микроавтобус остановились возле изгороди, сложенной из крупных булыганов. За изгородью росли деревья, кажется тополя. Листья с деревьев почти все попадали. За деревьями начиналось пустое и холодное поле, очертания которого еще с трудом угадывались. Сами машины стояли на обочине проселочной дороги, по другую сторону которой также находилась каменная изгородь. Сперва мне пришла в голову мысль: мы встали неудачно. Изгородь являлась ловушкой! Но нет, все правильно. Здесь нас никто не увидит, а к тому моменту, когда пространство вокруг проснется и оживет, мы успеем уехать…
— Как настроение? — Это появился Гусаков, бодрый, готовый действовать.
— Настроение обычное. — Я покрутил головой и добавил: — На Эстонию похоже.
— И тем не менее это не Эстония. — Николай Иванович сделался серьезным. — Не Эстония, н-да.
В кадре возник Габрилович. Посматривал на меня он без симпатии, памятуя о недавнем инциденте в ангаре, хотя я лишь выполнял пожелания Гусакова. Александр Евгеньевич все же кивнул мне, а Гусакову сказал:
— Поскольку все в порядке, я отваливаю в Понтиви. Там и ждать стану. Номер «трубы» ты знаешь. Готовлю отход, одним словом.
— Ладно! Счастливо добраться.
— Это вам успехов. Ни пуха ни пера.
— К черту!
Они обменялись рукопожатиями, Габрилович сел в тачку и укатил.
Стало заметно светлее. За полем различались контуры каких-то строений — за ними угадывался лес или роща. Эти строения, как сказал Гусаков, ферма и есть: возле нее находится жилой дом — приют дядюшки Марканьони, который, опять же по словам Николая Ивановича, рыщет сейчас по Парижу в поисках наших скальпов по крайней мере.
Диспозиция была проста, как пивная пробка: мы оставляем автобус за изгородью, садимся в «фольксваген» и проезжаем к лесу за фермой, где и выгружаемся, наводим шорох на ферме и в доме, оставляем «сербский след», возвращаемся к изгороди и отваливаем на встречу с Габриловичем.
В деревне, как известно, просыпаются рано, а та часть Бретани, куда мы забрались, на город не походила. Только ни одной живой души возле фермы не видно. Не видно — и не надо. И собаки не лают. Мы пронеслись по дороге и остановились, заехав во что-то вроде зарослей ольшаника.
Парни вылезают и разбирают оружие из багажника. Я отказываюсь от помпового ружья и беру «узи». Короткоствольный автомат с обоймами и «Макаров» — этого хватит. Гранаты и даже дымовые шашки — добра в багажнике хватает. Еще б мсье Гусаков баллистическую ракету прихватил!
Холодно. Мы разминаемся, словно спринтеры перед стартом. Гусаков останавливается возле машины. Смотрю на лица. Лица подходящие. Привычные, битые, советские.
— Две затяжки напоследок? — прошу у Гаврилы, и тот протягивает.