Смерть во фронтовом Киеве
Шрифт:
– Ну даешь – моего. Нашего! А при чем тут Сашок?
– Воистину, пресветлой Иштар клянусь: ни сном, ни духом…
– Корейцы разве к тюркам относятся?
– Родственники. Да не сбивай меня, Басаман, чего ты… А наша вон Смирнова…
– Бураго! Теперь и, боюсь, надолго Бураго я, Юрочка.
– Ну извини, помню тебя Смирновой. У нашей Смирновой отец русский, а мать зато…
– Да, Юрочка, мою покойную маму угораздило родиться еврейкой!
– И напрасно сердишься, право. В наше время…
– Х-ха, дор-р-огая! Сколько раз говорил тебе: папа слишком севэрный, мама слишком южная – в среднем выходишь
– Штраф! Егупец! Штраф!
Ангелос Флоридис поднял брови, в милой растерянности улыбнулся и похлопал себя по карманам. Помедлив, сделал вид, будто снимает с руки часы.
– Простите, рэбята, запамятовал. Прэкрасной, м-м-м, егуптянкой. Так годится?
– Египтянкой? – скорчила Милка свою гримаску, победительную, как прежде.
– Скорее уж цыганкой. – галантно склонился перед нею Толян. – Иван Иванович Дмитриев так про цыганку, Милочка, написал: «Жги, египтянка…», ну и дальше там…
– Принимается, – смилостивилась Милка. – Теперь мне что – на столе сплясать?
Стол для того годится. Стаканы, тарелка с остатком жалкой закуси. И пустые бутылки не пришлось бы Милке смахивать длинной своей ногой: убраны по студенческой ещё привычке на пол. А ноги у женщин с возрастом не меняются. У Милки уж точно… Как её дразнили-то?
Пароход плывет по Волге,
У Смирновой ноги долги!
А ведь народная эстетика победила: коротышке легче укрыться за мусорной урной, если… Что? Генка продолжает шутку.
– Да, здорово. Спрячь, Гена, свои золотые. Не такой штраф мы имели в виду.
– Я пуст, Сашок. Честно. Привык в питейном деле к европейскому стандарту.
Общий вздох разочарования. Надеялись в глубине души, что у Генки в «кейсе» кое-чего припасено. Иначе и не вспомнили бы, наверное, о запрете называть город его настоящим именем. Нет, только Егупец, как у Шолома Алейхема. Табу пошло с давней той поры, когда всей компанией полтора семестра играли в еврейскую семью: каждый получил еврейское имя, у каждого прорезался свой образ. Сураев был там недотепой Изей Рабиновичем, а Милка – его тетушкой Фаней, для неё с вечеринки тащит Изя кусочек торта. Допрыгались тогда до разбора личных дел на курсовом бюро, где одна надежда оставалась на его члена Ошку, он же Соломончик Меерович, человечек деловой…
– Ах Гена, Геночка, Генуля, – протянул, лучась всеми своими морщинами, Толян. – Вон у тебя квартира своя собственная, подзабыл уже, на сколько комнат, в Афинах, дача, ты говорил, на Олимпе, фирма у тебя своя. А почему? Живешь ты в своей стране, в самостийной Греции. Ведь помним, как в одной черненькой рубашечке бегал, когда с нами учился. Вот и мы хотим, чтобы здесь стало так же, как у тебя в Афинах.
– Не так всё просто, Толик, – пробормотал Генка, повёртывая свой «Роллекс» в коротких, обросших за эти годы чёрным волосом пальцах. – Если б оно всё так просто…
Сураев непроизвольно кивнул. Оказалось, что Ошка снова стоит. Или так и не садился. Держит, словно для тоста, пустой стакан. Костюмчик на нем аккуратненький, как и в тот далёкий день, когда заявился он вместе с Генкой в их аудиторию и угодил, бедолага, прямо на семинар по истории КПСС. Было это после Ташкентского землетрясения, когда студентов тамошнего университета, превратившегося в груду бетонных блоков, развезли по другим вузам СССР. А Генка с Ошкой отбыли ещё и двухмесячный карантин в санитарном поезде, в тупике каком-то: на развалинах случилась эпидемия. Ореол участника столь захватывающих событий померк над коротко остриженной головой юного корейца, как только выяснилась его ординарность, впечатляющая даже на сером фоне тогдашнего философского: малый не только с забавной серьезностью сам напросился на комсомольскую работу, но и невозмутимо признавался, что песни типа «Юность – это Манжерок» (или как оно там), «Мой адрес – не дом и не улица…» нравятся ему больше гремевших тогда «Битлов».
– Итак, слово представителю среднего бизнеса, молодой акуле нашей юной капиталистической экономики! – Пашка выпрыгнул со своего места и, опрокинув табурет, сделал с поднятыми вверх руками несколько антраша. Явное подражание противному молодому человеку из рекламы «Кока-колы». Завидев её первые кадры, Сураев сразу вырубает звук, однако видеоряд созерцает с удовлетворением: автопародия какая-то, прямо бизнес-стриптиз…
– Так уж и акуле, – скупо улыбнулся Ошка, а Сураев, приглядевшись, установил, что костюм на нем не только выглажен, но и по моде. А новый костюмчик сейчас – это ого! Ещё немного покрасовавшись, Ошка готов продолжать.
– В сравнении с присутствующим среди нас президентом компании… – достал из кармана бумажник, из бумажника карточку и по слогам прочёл и в самом деле труднопроизносимое название. – А мы здесь что? Мы рыбки маленькие, ну вроде…
– …пираний, – быстро подсказала Милка. Народ радостно заржал. Определить по лицу оратора, известно ли ему, что такое пираньи, оказалось невозможным.
– А я хотел сказать: пескарей. И нечему смеяться! Бизнесом занимаются теперь очень уважаемые люди, и если бы не мы, нишу заполнили бы другие – уголовный элемент. Я поддерживаю сказанное Басаманом. Если нам, таким, как Флоридис и я, перестанут вставлять палки в колеса, начнём и мы жить, как в Греции: Басаман будет получать настоящие гонорары, Смирнова зашибать бабки в частном университете, а Золотарёв станет совладельцем телестудии. За Ангелоса Флоридиса, указавшего нам правильный путь!
Ошка поднял стакан на уровень пробора и сел. Сураев не обиделся, когда новоявленный учитель жизни позабыл о нем. Он и сам весьма туманно видит свое место в прекрасном капиталистическом будущем.
– Значит, мои денежки лежали на улице, и должен же был их кто-то подобрать? – медленно выговорил Пашка. И виновато огляделся. Нагнулся, вытащил, не вставая, из какого-то закутка бутылку и стукнул ею об стол.
Сураев не испытал радостного оживления, которое предчувствовал. Потому, быть может, что перевыполнил свою ежевечернюю норму. Ошка, нацепив очки, внимательно изучает этикетку.
– Не бойся, Юрка, это вторая. Первую такую сам выпил – и, как видишь, жив. Всё ещё жив! Вы хоть цените, ребята, что мы всё ещё живы? Давайте сюда свою посуду! За нашу дружбу, которую нельзя похерить, и национальный вопрос против неё – ничто! И кстати, я не понял, Толик… Неужто ты стоишь за Киев для своих только, для «дэржавных»? Да это же отец городов русских! Да мой дед…
– Противный! Ведь договаривались же…
Толян, безмятежно улыбаясь (вот кто уж точно счастлив добавить), поднял толстые руки, сдается: