Смирительная рубашка для гениев
Шрифт:
– Ты у меня, Коэльо, тоже схлопочешь, если будешь про русских людей плохо говорить.
Голоса стихли, как видно, Пелевин передумал пробираться к своему двойнику.
– Слушай, а что это тут за Коэльо? Неужели тот самый?
– шепотом поинтересовался я.
– А какой же еще? Сам Паоло. В нашу бесплатную государственную программу по блату пролез. У него в Кремле знакомый.
– А-а-а...
– протянул я, все еще не веря в то, что это действительно всемирно известный Паоло Коэльо.
– А у него тоже, что ли, число есть?
– А как же! Числа всем присваиваются. У Коэльо число простое - Ноль. Да, Коэльо? Ты же Ноль? Такое у тебя число?!
– Ес, - ответил из темноты Коэльо и еще добавил что-то на непонятном латиноамериканском
– Я тебя научу, басурман, на русском говорить!
– вслед за окриком раздался звук подзатыльника.
Коэльо никак не ответил на хамство, только привычно хмыкнул.
– Тут иностранцев полно, - вдруг сказал грубый голос, положивший конец спору двух Пелевиных.
– Вон Дэн Браун хренов дрыхнет, он все время дрыхнет.
– Что неужели тот самый, который "Код да Винчи" написал?!
– А какой же?
– О! Ес, айм Дэн... Спа-сыбо, до-свида-ныя...
– сказал кто-то из тьмы с сильным американским акцентом.
– Ну, этот еще язык Достоевского и Пелевина не выучил, - встрял первый Пелевин, - только "спасибо" и "до свидания" знает.
– Спа-сы-бо, - понимая, что говорят о нем, повторил Дэн Браун и замолчал.
– Тут много иностранных подданных, - вступил в разговор надтреснувшим голосом Сорокин.
– По обмену. Американский дурдом нам своих писателей на исправление, мы им своих отправляем. Культурный обмен.
– Или точнее - обмен культурами, - вставил кто-то из темноты.
– Знаешь, какой у них там сервис?! Палаты пятизвездочные, кормят икрой и лобстерами, выпивка ежедневно... Каждый попасть мечтает.
– Да одно только начальство ездит - председатели союзов да председатели секций...
– У них сервис, а у нас зато лечение писателей лучшее в мире, - сказал кто-то незнакомый, и все стали тут же поддакивать. Мол "да", хоть и жизнь хреновая, зато лечение у нас лучшее в мире: ни в одной Америке так писателей не лечат, особенно в Латинской.
Видно было, что здесь собраны патриоты своих психбольниц. Разговор как-то сам собой закруглился, завял, и все погрузилось в первоначальную тишину.
Глава 2
ЖИЗНЬ ЗНАМЕНИТЫХ ЧИСЕЛ
Я сидел, закрыв глаза, привалившись спиной к стене. Сколько времени прошло с того момента, как меня загнали в эту темноту, я не знал, не знал и того, сколько времени мне осталось провести в этом наполненном людьми карцере. Иногда казалось, что карцер огромен, как футбольное поле и полон писателей, молча сидящих на мягком полу. Иногда наоборот, что я один, что разговор с сокамерниками причудился, и в темноте кроме меня никого нет. Прислушивался, но слух мой не улавливал ничего, кроме давящей на перепонки тишины и ударов собственного сердца.
Я вспоминал Анжелу. Где она? Что с ней? Возможно, я навлек на нее беду! Как найти ее и что делать дальше? Продолжать ли вместе со всеми писателями лечение от пагубной привычки писать романы или постараться бежать отсюда и продолжать нездоровый с психиатрической точки зрения образ жизни. Как я понял из разговоров с врачом, имеется опасность попутно с литературными способностями вылечиться и от любви, а уж этого я никак не желал... Возможно, пока не желал. Несмотря на влюбленность, я понимал, что со временем это чувство может приобрести иной характер... Вернее, ничего я не понимал, это сейчас во тьме кромешной мысли приобретали странные формы и очертания. Я любил Анжелу, любил отчаянно, на всю жизнь, и знал, что никогда не встречу такой женщины. Ни с одной женщиной я не бывал на небе, не взлетал так отчаянно высоко. Нет! Излечения от любви я не желал и боялся. И это значило, что отсюда нужно бежать... или все - пропал. Но тогда пропала и Анжела, ведь если меня вылечат от любви, а ее - нет, то она погибнет без меня, во всяком случае, мне хотелось так думать.
... И снова мы были на небе и любили друг друга страстно, до самозабвения... Но снова нестерпимый вой, скрежет... санитар с визжащей пилой в руках, как будто ворвавшийся из фильма ужасов, пилить наше счастье, чтобы превратить его в кошмар, в ад...и другой, бьющийся в зарешеченное окно с улицы...
Я проснулся в поту, открыл глаза, но ничего не увидел: кругом была тьма. Сначала я испугался, но, вспомнив, что нахожусь в писательском карцере, успокоился.
Жизнь в карцере проходила однообразно. Обедать нас вызывали поодиночке, выкрикивая по числам. Мы выбирались на четвереньках через маленькую дверцу, которая вела в крохотную комнату без окна, со слабой лампочкой под потолком. После приема пищи молчаливые санитары отводили в туалет и отправляли обратно в карцер. Остальное время между едой числа проводили в безмолвном и бессмысленном существовании. Стены, пол и потолок, обитые специальным материалом, хорошо поглощали звук, и в этом мягком пространстве не хотелось - ни думать, ни мечтать, а сама мысль о литературе вызывала омерзение и рвотные спазмы, хотелось только лежать, молча, не двигаясь... Здесь легко можно было сойти с ума, спасаясь от этого, я все время думал об Анжеле. Уже в тысячный раз прокручивал в памяти наши встречи, вспоминая подробно в деталях каждое слово, движение, вздох... Казалось, что за время заточения я узнал о ней больше, чем за время знакомства, дофантазировав то чего не знал. За каждым ее взглядом, каждым вздохом открывались миры: ее судьба, ее прошлая жизнь. Мне удалось расшифровать ее прошлое, даже то чего сама Анжела не знала или не понимала о себе. Это было как многократное чтение одной и той же Книги книг, когда при каждом новом прочтении раскрывается иной, обойденный вниманием при прошлом прочтении пласт смыслов, при следующем - еще один, и так до конца жизни. Прокручивая в памяти наши отношения с Анжелой, я все больше упрочивался во мнении, что вот она-то мне никогда не надоест, что знаю ее лучше самого себя.
Так казалось.
Раньше мне не приходилось оставаться наедине с собой столь продолжительное время. Приговор был ужасающий - бессрочно - что значило навсегда, и я жил в этом "навсегда" мыслями о любимой женщине.
Я потерял всякую надежду выйти из карцера... когда однажды во время приема пищи в комнату вошел Алексей Алексеевич.
– Здравствуйте, голубчик, - доброжелательно сказал он, приобнимая меня за плечи.
Я, молча, принимал пищу. Что я ел, не имело значения: притупилось не только ощущение времени, но и вкус, обоняние...
– А у меня хорошая новость, Аркадий Семенович. Срок вашего заключения миновал, так что вы переводитесь на общее отделение к прочим числам.
Я продолжал есть, не поднимая головы от миски. Известие не вызвало у меня никаких эмоций: организм давно свыкся с мыслью, что я здесь навсегда. Алексей Алексеевич, не ожидая от меня подобного безразличия, выглядел разочарованным.
– Вам нужно принять душ и привести себя в порядок, - сказал он сухо.
Санитар отвел меня в душевое отделение, где уже была приготовлена бритва и чистая пижама. За много дней пребывания в больнице мне впервые удалось увидеть себя в зеркале: взъерошенные волосы, клочковатая борода, синяки под глазами - из зеркала на меня смотрел уставший и осунувшийся человек, которому требуется длительный отдых... Хотя мне казалось, что я выспался на два года вперед.
У дверей душевой меня встретил Алексей Алексеевич.
– Ну, а теперь на отделение, вам нужно отдохнуть.
Значит я выглядел действительно паршиво.
Но что же стало с Анжелой, неужели ее тоже держат в карцере?
– Скажите, Алексей Алексеевич...
Вопрос об Анжеле уже готов был сорваться с языка, но я вовремя осекся. Это вполне могло закончиться тем, что меня бросят обратно в карцер к великим писателям еще на месяц, а то и на год.
На отделении Семь На Восемь, Восемь На Семь встретили меня радостными возгласами.