Снайпер
Шрифт:
Конечно, красоты природы касались лишь тех жителей, которые имели окна на ту сторону. Фридман же круглый год видел одно и то же: унылый двор, изгаженный и заставленный машинами; лишь от сезона к сезону менявший цвет с белого на черный, потом зеленый, желтый, и снова черный и снова белый…
Но всякий год весенний ветер, пролетая над лесом, омывал даже двор ароматами цветущих деревьев.
А когда наставала пора пробуждения, чуткое ухо музыканта ловило долетавшие из-за дома голоса птиц и лягушек. И сентиментальное сердце скрипача наполнялось какой-то нееврейской широтой.
Хотя ясное дело, счастья в его жизни не предвиделось: отмеренную порцию Фридман исчерпал в детстве и юности, карабкаясь на скрипичную вершину; сейчас осталось просто доживать.
Но он очень любил свой дом и даже саму свою однокомнатную квартирку. Куда попал после унизительных перипетий, развода с женой и раздела его собственного имущества – двухкомнатного кооператива, давным-давно построенного отцом-гинекологом для старшей дочери, потом перешедшего к младшему сыну и наконец ловко оттяпанного злой русской женой.
Район этот, из-за своего низинного расположения в городе, считался мусорным прибежищем неудачников. А сам дом тем более, поскольку состоял в основном из однокомнатных квартир и представлял последнее пристанище для тех, кто опустился по шкале жизненного успеха до нулевой отметки.
Возможно, из-за этих соображений, большинство людей, попавших сюда, старалось всеми силами выбраться обратно в верхний город; и некоторым это удавалось.
Фридман же привязался к этим местам именно из-за леса.
Ведь стоило выйти из подъезда и обойти угол дома, как душа оказывалась в объятиях природы.
Перелезть прямо через овраг не представлялось возможным, но Фридман не ленился обойти вдоль края несколько километров, чтобы добраться до равнины и углубиться в лес по неприметным тропкам. И ощутить себя полностью на дикой воле. И он в свободное время часами бродил по той стороне. Тем более, что этого самого свободного времени сейчас имелось у него в избытке.
Блуждая в чащобах, он находил то внезапные уютные полянки, то болотистые озера – виденные с балкона его друга – чья поверхность к середине лета сплошь затягивалась зеленым бархатом ряски. В иные годы собирал грибы, которых нарастало видимо-невидимо.
Порой он направлялся в обратную строну и выходил к своему дому с противоположной стороны оврага. И всегда поражался оптическому обману, который давал рельеф местности: из дома лес казался лишь приподнимающимся. А из леса сам дом виделся внизу; и стоя среди деревьев, Фридман оказывался примерно на уровне седьмого этажа.
А сколько радости нес этот лес, когда темной и таинственной громадой простирался за Савельевским балконом в те счастливые летние ночи, когда они вдвоем вдохновенно пили водку!
Гена Савельев стал другом Фридмана совершенно случайно, но вполне закономерно. Фридман, как любой нормальный еврей – возможно, имея в характере эту единственную чисто еврейскую черту – не умел ввернуть лампочки, не заклинив ее намертво в патроне, да к тому же всю жизнь был вынужден беречь пальцы. А Геннадий являл абсолютно противоположный тип: русский кулибин, которому
Впрочем, в семью Савельевых Фридман вошел полностью; жена друга Татьяна любила его за интеллигентную простоту, и даже дочь Лариса, выросшая на руках и по-современному не считавшая скрипача за человека, относилась к дяде Айзику приветливо.
Но все-таки самыми лучшими были именно те ночи, когда они тихо напивались вдвоем с Геной. Не зажигая огней, держа лишь свечку на журнальном столике в гостиной: из необходимости, чтобы не расшибить лоб о черный косяк во время хождения по всяким надобностям. Это случалось редко: только летом и на кратчайший период, когда Татьяна с дочерью уезжали куда-нибудь отдыхать или гостить в другой город, а Гена оставался один прежде, чем поехать вслед или дождаться их возвращения.
Но то были ночи… Друг читал Фридману отрывки из своих прежних художественных произведений. И делился замыслами большой книги, которую писал в последние и которая – по слепой вере Савельева – должна была вернуть ему все. И сразу.
Фридман в чудо не верил; книга была обо всем и ни о чем. Тем более уж он-то он знал, что в искусстве путь вверх случается лишь однажды, но падение необратимо и никакая попытка не сможет вернуть на вершину. Но будучи художником, пусть даже не творцом а простым исполнителем, Фридман знал великую силу иллюзий, которые порой оказывались сильнее реальности. Поэтому изо всех сил поддерживал друга морально и вместе с ним поддакивал его планам на будущее.
Когда короткий промежуток свободы выпадал на самые жаркие летние дни, они выносили столик на балкон, к лесу. Который волновался, словно черное живое море – таинственный, чарующий и неповторимый.
Поэтому для ночных бесед выбиралась именно квартира Савельева: пить на балконе над двором не носило никакой романтики и удовольствия.
А пили они много и увлеченно. Савельев пил всю жизнь, никогда не входя в запои и не будучи алкоголиком. Фридман же до крушения своей семейной и профессиональной жизни практически не пил, но здесь пристрастился в водке и тоже вошел во вкус.
Причем в начале их дружбы Савельев не уставал удивляться, что впервые за сорок лет жизни встречает пьющего еврея. На что Фридман повторял, что он не еврей, а полуеврей, и пьет не он, а его нееврейская половинка.
Еврейская тема была одной из любимых в их репертуаре; они возвращались к ней бесконечно, поскольку она оказывалась неисчерпаемой и таила в себе просто бездну чуть грустного юмора. Который единственным подходил к их возрасту – годам стареющих мужчин, почти проживших жизнь и растерявших практически все надежды.