Снайпер
Шрифт:
Часть первая
Накануне
1
Фридман не спеша прикрепил черный гребешок сурдинки. Положил на левое плечо сложенную вчетверо бархатную тряпицу. Опустил скрипку, слегка поерзал, удобнее прижимая деку подбородком.
И наконец коснулся струн смычком.
Мелодия выскользнула из фигурных отверстий лакированного скрипичного корпуса и, завихряясь, как невидимый дым, поплыла вокруг. Медленно наполняя собой узкое кухонное пространство между шкафчиками и холодильником.
Фридман на
Игру эту нельзя было назвать «ежедневным упражнением профессионального скрипача»: хоть Айзик Фридман и являлся профессионалом, но и без упражнений его годами наработанное умение уже оказывалось чрезмерным для той степени востребованности, которую он сейчас имел.
Каждый раз, беря скрипку в руки по собственному желанию, он грустно констатировал факт: скрипач перестал нуждаться в ежедневном поддержании формы. В юности такая ситуация показалась бы просто нереальной; жизнь музыканта прежних времен состояла из постоянного совершенствования, из бесконечной изнуряющей игры просто так, без которой пальцы теряли беглость, растяжку и твердость. И гаммы, гаммы, гаммы… Эффективнее которых не существовало ничего.
Да, так строилась перспектива жизни в музыке, к которой он готовился с детства. Таковой и оставалась эта самая жизнь. До недавних времен. Когда все в один миг рухнуло и рассыпалось в прах. Оставив его со скрипкой, совершенство которой сделалось ненужным.
Филармонический оркестр, где он некогда возглавлял партию вторых скрипок, тихо умер в безденежьи. Работа оперном театре, который сжал репертуар до пяти позиций, а количество спектаклей – до восьми в месяц, не требовала тренировки вообще: Фридман знал все партии наизусть и мог играть их практически без нот. Тем более, что при общей расхлябанности оркестра его ошибку никто бы и не заметил. А улучшать качество игры… В оркестре театра, где тенора вели партию поперек оркестра, а балерины прыгали с такой тяжестью, что трещали доски сцены и в яму сыпалась древесная труха, это казалось смешным.
Творческой работой в сравнении с этим выглядели вечера в ресторане «Луизиана Джонстон», куда Айзика время от времени приглашали играть слезливые блатные песенки для богатых бездельников – на что он соглашался, поскольку заработок от одного такого «концерта» между столиков в несколько раз превышал его театральное жалованье за месяц.
И еще его регулярно вызывала еврейская община: большинство соплеменников давно уехало, скрипачей-семитов в городе почти не осталось, а празднеств в иудейском календаре насчитывалось много. Играть для общины Фридман не любил: требовали там много, а платили гроши. И то не всегда. Но и отказать раввину он не мог, не желая противопоставлять себя горстке местных сохранившихся евреев.
В общем, жизнь поставила его – тридцативосьмилетнего Айзика Фридмана, выпускника Московской консерватории, бывшего лауреата молодежного Всесоюзного конкурса, и прочая, и прочая… поставила в условия, при которых отпала необходимость в
Ему стало незачем шлифовать искусство, поскольку само искусство сделалось практически никому не нужным.
И во внерабочее время играл Фридман не для поддержания формы, а просто для себя.
Как истинный любитель и ценитель музыки. Играл на кухне, чтобы не мешать соседям своего карточного дома. Именно на кухне – а не в прихожей, ванной или гостиной – потому, что одна ее стена выходила на лифтовую площадку, а вторая отделяла его единственную комнату. И контакт с соседями был возможен лишь сверху и снизу, и то лишь через кухни.
Фридман прекрасно владел своим инструментом; он умел играть сколь угодно тихо. Но все равно он играл под сурдинку, боясь доставить беспокойство соседям.
Ведь еврейский скрипач Айзик Фридман всю жизнь отличался крайней законопослушностью и генетическим стремлением не досаждать людям фактом своего существования.
И сейчас его привычно охранял безопасный черный гребешок.
Поскольку играл Фридман только для души, то и опус выбирал всякий раз случайно, по настроению. Сейчас ему захотелось послушать девятый Славянский танец Дворжака.
Пальцы работали сами, музыка рождалась без его сознательного участия, и играя, Фридман рассматривал свое призрачное отражение в стекле закрытой кухонной двери.
Там работал на скрипке обычный еврей. Высокий, тощий, с бледным, точно выжатым лицом и темными глазами, с шапкой кудрявых черных, почти не поредевших волос. Даже в толстых очках от близорукости чем-то напоминавший Александра Блока, хотя великий русский поэт никогда не был евреем. С длинными белыми сильными пальцами – подходившими бы даже пианисту. Сутулый сам по себе, и согнувшийся особенно сильно от профессиональной необходимости постоянно прижимать скрипку к левому плечу подбородком.
В общем, обычный, невыразительный тип средних лет. Какие встречались прежде сотнями на безграничных просторах Советского Союза – а теперь растворились без следа в знойных обетованных пустынях.
Само некогда обширное семейство Фридманов сократилось сейчас в этом городе до одного Айзика.
После смерти матери его отец, бывший профессор-гинеколог Соломон Айзикович Фридман, уехал в Израиль, где до сих пор, несмотря на ужасающий возраст, процветал двоюродный дед – «дядя Шмуля» – обосновавшийся на исторической родине еще в сороковых годах. Куда лет пятнадцать назад отбыла старшая сестра Нэлли, программистка, работающая сейчас на авиационном заводе, выпускавшем истребители «Кфир».
И куда родня упорно звала его самого; но он отказывался, потому что…
Потому что и сам не знал, почему.
Из непонятного глупого упрямства продолжал жить в городе, бывшем когда-то родным, но ставшим теперь совершенно чуждым.
Ведь тут даже его бывшая русская жена вернула девичью фамилию и снабдила ею их сына, чтобы полностью порвать с «сионизмом» – хотя сама вряд ли понимала, что это такое.
Потому что Айзик Фридман на в самом деле был полуевреем, имея русскую мать – то есть даже теоретически не мог выступать в роли сиониста, поскольку по законам иудаизма считался неполноценным…