Снег на Рождество
Шрифт:
— Доктор, доктор. Что же вы им так ничего и не сказали? — вдруг у самого выхода, загородив мне дорогу, спросила она, с трудом сдерживая слезы. И как ни облизывала она губы, они все равно казались высохшими.
Я попытался прошептать ей несколько слов. И не смог. Горло мое пылало огнем. Какой-то кляп в нем не давал выхода ни чувствам, ни словам.
— Эх, доктор, доктор, — вспыхнула она опять. — Ну что же вы молчите? Ведь я вижу, вижу, не бедный вы на слова.
До сих пор не могу я забыть этот день. И ее глаза, и худенькие пальчики, прижатые к груди.
Поздняя
Рядом — черная всклокоченная голова. Это спит фельдшер Пушков. Огромный, круглолицый, теперь, наверное, из уходящей той древней былинной породы русских мужиков. Позабыв все на свете, он храпит со свистом на всю комнату. Видно, его ничто не трогает. Почему? Наверное, характер такой… Хотя вспоминается случай, когда он, никогда не обидевший ни одного человека, так на одном вызове раскипятился, что пришлось чуть ли не связывать его. Прошлым годом это было… И собрался он на вызов живехонько, побыстрее меня. И мы выехали. Вызов был примерно такого содержания: «При смерти беременная женщина». Короче, трагедия. Минуту-другую проворочаешься, и можешь опоздать. Тем более сообщили, что лежит она на улице… Дело было осенью… Дул ветер. Мы спешили, и в толчее машин раза два чудом не попали в аварию. Машину качало, и у нас самопроизвольно открывалась дверь. Пушкову раза два пришлось поддать головой крышу. Но он, пересиливая боль, кричал водителю:
— Коля, Коленька, побыстрей!..
Наконец мы у дома, где должна, по идее, лежать беременная женщина. Я вглядываюсь в тротуар… Пушков первым выпрыгнул из машины. И заметался, закрутился по улочке, прислушиваясь к любому ее шороху и писку. Но ничего не было слышно. Улица была пустынной, единственный прохожий, встретившийся нам, с удивлением сообщил:
— Никого и ничего здесь не было… Я здесь целый час прогуливаюсь…
Пушков, поначалу не поверив ему, быстро осмотрел все закоулки вокруг указанного дома. Женщины нигде не было.
И в этот момент, когда он потерянно, ссутулившись, шел к машине, к нам вдруг на всем лету под шум сирен и всполохи спецсигналов вначале подъехала пожарная, а за ней и милицейская автомашины.
Пушков, обхватив руками голову, так и присел.
— Значит, ложь все это… Ложь… ложь… ложь… — прохрипел он и повернулся к дому, к которому какой-то подлец ради насмешки одновременно вызвал три скорых городских службы, и прокричал: — Что же ты, гад, не выходишь?.. Что же ты?.. Коли вызвал, выходи… Не бойся, я тебя бить не буду, я на тебя только посмотрю… Только секундочку посмотрю…
Вокруг Пушка столпился народ. Он угрожающе посмотрел на молчаливо окружившую его толпу.
— Что же вы, люди, делаете? — мрачно проговорил он и, сгорбившись, точно раненый, стиснул зубы.
Поначалу слезы на его глазах были чуть заметны, а потом так полились, что милиционер, подошедший было к нему, чтобы хоть чуть-чуть остепенить его, растерялся.
Сегодня рано утром диктор местного радио разбудил меня своим хорошо поставленным голосом:
«Да, — подумал я, натягивая старенькое осеннее пальто. — В такой морозец в холодной кабине «уазика» долго не накатаешься — мигом что-нибудь отморозишь или же непременно станешь жертвой невидимого гриппа…»
Врачи те же люди. Они так же, как и все, болеют, кашляют, пьют таблетки, парят ноги, опять кашляют. Болезнь — штука зубастая, с характером…
Нет, нет, врач не создан для болезней… Врач создан для того, чтобы лечить, а не болеть… Сами посудите, если все врачи заболеют, что тогда будет. Куда ни сунешься, везде будут эпидемии…
Я медленно спускаюсь по лестничной клетке. Еще вчера мне позвонил главврач. Опять просит выйти на поддежурство. На «Скорой» уйма вызовов. Началась зима. И вот уже, кроме сердечно-сосудистых и прочих заболеваний, на «Скорую помощь» накинулась простуда. Выехав утром, возвращаешься на подстанцию только к вечеру. За одним вызовом тут же следует второй, за ним третий… десятый… двадцатый.
И вот уже перед глазами вспыхивают неубранные комнаты больных, их длинные жалобы, грелки с горячей водой у ног, стоны, просьбы, разбросанные мокрые горчичники, кашель, протянутые руки с градусниками… десятки синих больничных листков, в которых я делал продление, отсрочивая явку в поликлинику на более поздний срок…
Почему я пошел на «Скорую» работать? Трудно сказать. Да и не растолкуешь всего этого сразу. Как моя бабка говорит, стоит ей слова услышать: «Скорая» мчится» — и ей уже полегчало. А когда «Скорая» приезжает, то она уже почти выздоравливает. Смешно? Оказывается, нет. Если слово подкрепляется верой и делом.
На трамвайной остановке все стояли, повернувшись спиной к ветру. Заскочив под мой воротник, он безбожно начал резать шею, ну а затем, приподняв у моих ног сухой снежок, погнался за ним неизвестно куда.
Поеживаясь, ко мне подошел малыш.
— Дядя доктор, — произнес он чуть не плача.
— Ой, как же это ты? — вздрогнул я. И снегом начал растирать ему щеку. Проклятый ветер чуть было не отморозил ее.
В своем микрорайоне я знаю почти всех. Вот женщина с ребенком, торопливо переходящая шоссе, поприветствовала меня.
— Павел Васильевич… Павел Васильевич… — радостно прокричал мне ее сынишка. На его голове два пуховых платка. Вскоре они исчезли в подоспевшем пригородном автобусе.
Господи, как я рад, что он жив… А ведь было время, когда он, чем-то отравившись, был почти безнадежен. Он лежал на кровати согнувшись и все покусывал, покусывал свои шершавые, воспаленные губы. У него не было сил не то чтоб выпить воды, но даже сглотнуть слюну. Тогда он казался мне маленьким-маленьким, уходящим…
— Доктор, помогите, — шептала мать. — Он единственный у меня. Если что случится, больше не будет.
Я ненавидел тогда себя, свое врачевание, медицину. Я не верил в свои уколы, растолченные таблетки, которые добавлял в жидкость, предназначенную для промывания желудка. Ибо при таком состоянии ребенка даже дураку ясно, исход один — смерть. Как мне хотелось куда-нибудь скрыться или убежать. Ведь доктор и смерть не должны быть рядом. Доктор должен быть всегда над смертью, побеждать ее. А тут…