Снег на Рождество
Шрифт:
Пятый год я работаю на «Скорой». Кроме городских вызовов, часто приходится обслуживать и пригородные деревни. И где только я не был на колесах «Скорой», и кого я только не встречал! Перед глазами океан человеческих судеб. И о каждой хочется рассказать.
Не успев переодеться, я услышал в репродукторе строгий голос, он напомнил, что и мне пора уже выезжать.
И мой мир, и мой покой вдруг тут же исчезают. Океан человеческих судеб, больше, конечно, несчастливых, предстает перед моими глазами.
Дежурство было трудным, вызов следовал за вызовом, и мне пришлось проработать,
— Доктор, если вы себя плохо чувствуете, улыбнитесь чуть-чуть…
Я удивленно смотрю на нее. И она с едва заметной улыбкой смотрит на меня.
Ничего не понимая, спрашиваю:
— Откуда вы это взяли?
— Позвольте, — чуть вспыхивает она. — Ведь вы сами мне сказали эту фразу, когда были у меня на вызове год назад. Помните, мне так было не по себе. Я раздражалась на каждое слово… Без причины плакала. Тосковала… А вы зашли, взяли мою руку, погладили ее и сказали: «Если вы плохо чувствуете, улыбнитесь чуть-чуть…»
— Ах да, вспоминаю, — говорю я ей уже с улыбкой, хотя все давным-давно забыл и ее и этого случая уже не помню. Но эти, теперь уже ее слова на меня подействовали. Я несколько раз улыбнулся, и действительно мне и ей полегчало.
Один раз зашел к нам на станцию больной. Худой. На плечи накинута старая шинель. Сапоги кирзовые. Весь дрожит. И глаза грустные-грустные… Кого не увидит, тут же руки протягивает и шепчет: «Братцы, братцы, помилосердствуйте…»
Стали его расспрашивать, что же с ним случилось. А он все повторяет и повторяет: «Братцы, братцы, помилосердствуйте…»
Молодые фельдшерицы фыркнули: «Ужас, надо же так напиться».
Чтобы не создавать шума, я завел его в кабинет. Налил ему чайку. И он, обхватив стакан двумя руками, по-стариковски стал жадно пить. Ворот его рубахи был расстегнут, так как верхняя пуговка была оторвана, и я видел, как ямочка над его правой ключицей то и дело двигалась.
Немного успокоившись, он начал рассказывать. У него тяжелая болезнь. Родственники, боясь заразиться — кто-то им сказал, что болезнь передается, — от него отказались. Пенсия у него была крохотная, из-за болезни он не мог работать. А в больнице, в которой он пролежал последний раз три месяца, лечащий врач заявил, я с ужасом повторяю эти слова: «Все, все, миленький, и ты, и твоя болезнь, миленький, неизлечимы, так что выписываем мы тебя, так как тебе лучше будет вне больницы умирать, — и в оправдание добавил: — Ведь больница не для таких, как ты…»
Я вздохнул, но ничего не поделаешь. Пришлось устраивать мужчину опять в больницу. Завотделением дулся на меня: «Вы в своем уме? Таких больных, как он, надо лечить на дому». Я не спорил с ним. Просил лишь об одном: продержать, пока на улице зима, больного в стационаре.
Завотделением согласился. Правда, сказал:
— Вы только сообщите родственникам, что он не умер, а здесь у меня лежит…
— А зачем сообщать? — спросил я.
— Как зачем? А вдруг он умрет?
— Ладно тебе, — сказал я и добавил: — Не беспокойся, мы теперь его родственники.
И мы
— Смерть нашу «Скорую» боится, мы ее как зайца в поле… бах-бах… и поминай как звали…
Почувствовав нашу заботу, он повеселел.
А к весне оказалось, что опухоль была доброкачественной. Узнав об этом, объявились и родственники, а тут еще вышли льготы участникам войны. А наш больной воевал.
Он не забыл нас. В знак благодарности работает на нашей «Скорой» сторожем.
— Если бы не «Скорая», — часто говорит он посетителям, — давным-давно был бы я на другом побережье…
Устроили мы раз встречу со старейшими работниками «Скорой». Пришел и фельдшер Цветков. Старичок крепкий. Ему за восемьдесят, а он летом занимается бегом, а зимой спокойно купается в проруби.
Иногда он приходил к нам на поддежурства. И хотя уже был подслеповат, уколы и перевязки делал мастерски. Ну а вывихи лучше его в городе, наверное, никто не вправлял. Часто, и даже можно сказать, очень часто, сам главный травматолог обращался к нему.
После его выступления начали мы задавать вопросы.
Спрашивает его доктор:
— Расскажите, пожалуйста, о дореволюционном транспорте.
И начал наш фельдшер Цветков рассказывать о своей телеге, на которой он обслуживал вызова, и о том, что не было тогда особо много больниц и многих больных приходилось оставлять дома. Не было тогда и антибиотиков, но зато к больным относился он внимательнее и душевнее, чем сейчас мы в век техники к ним относимся. Короче, дал он нам разгон.
Ну а потом, когда мы попили чайку, вдруг спрашивает его одна сестричка:
— Иван Иванович, а вот скажите, сколько вы за свою жизнь сделали уколов?
Он с полминуты думал-думал, а потом ответил:
— Два моря уколов, детка, я сделал.
Все засмеялись.
А он вдруг прикусил намокшие в чае усы и заплакал. Кулаками, точно малец, растирал глаза, и чувствовалось, что был он глубоко опечален.
Мы стали его успокаивать:
— Ну будет вам, Иван Иванович! Из-за какого-то пустяка, уколов, расплакались…
— Детки мои, да все-то дело в том, что я хоть и два моря уколов сделал, а вот мне-то за всю мою жизнь так никто и пол-укола не сделал…
И он опять заплакал. Ну мы, конечно, разобрались в диагнозе и, чтобы его успокоить, сделали укол глюкозы. После укола он крякнул:
— А ведь вы, братцы, делаете не хуже моего.
— Как же, — ответили мы, — стараемся, Иван Иванович, походить на вас.
А он, подкрутив усы, многозначительно изрек:
— На меня не надо, надо лучше меня.
Работала в нашей бригаде фельдшерица Галя. Трудно ей было в жизни. Она рано потеряла мать, рано вышла замуж. Неожиданно запил ее муж. А у нее трое детей. И всех их надо прокормить да одеть. А у фельдшера ставка, чего там, раз, два и обчелся.