Снега метельные
Шрифт:
— Семьдесят, значит, уже пустяк, – обиженно проворчал Сергей.
— Под семьдесят дал вчера Галаган из «Первомайского», а у нас должно быть больше! На «Изобильный» весь район равняется, вся область смотрит.
— Ясно, Митрофан Семенович, но...
— Хватит, Хлынов!— начал сердиться Ткач.— Знаю, что говорю, не стал бы попусту языком молоть. Парень ты неглупый и должен понимать обстановку. Техника у нас передовая и методы скоростные, понял?
Хлынов сплюнул сквозь зубы в сторону, сказал мрачно-весело:
–– Ладно, мне-то что. Хвастать — не косить, спина не болит.
–– Ну и добро... А что там за краля за столом?— Ткач будто
— Да вроде из газеты.
–– Во-во, значит, по тому же самому делу. Ну, давай, Хлынов, действуй, как договорились.
Ткач пожал руку Сергею и, словно отработав его, направился к Жене.
— Марья Абрамовна!—зычно крикнул он на ходу.— Накормили товарища корреспондента?— Видно было, что накормили, но Ткач не мог удержаться от искушения позаботиться.— Мы сегодня ждем высоких гостей, товарищ корреспондент. Можете такое дело в своей газете осветить, это важно и нужно. Вот, прошу познакомиться —. Сергей Хлынов, наш лучший комбайнер, скашивает за смену по девяносто гектаров.
— Это хорошо, поздравляю, только я не корреспондент,— смущенно оправдалась Женя.
Ткач гмыкнул, недовольно глянул на Хлынова.
— Я привезла вам бактерийные препараты из райбольницы. А в газете я на общественных началах. Николаев посоветовал мне написать о вашем совхозе, конкретно о Хлынове.
— Вот и добро, дочка, добро, надо написать. Сначала хлеб должен быть, хлеб всему голова, а потом уже твои препараты-аппараты.
До центральной усадьбы Ткач вез ее на своем газике и всю дорогу, не стесняясь, нахваливал свой совхоз. Да и чего стесняться — ведь не себя же он хвалил, а своих честных тружеников, своих хлеборобов.
В больницу к Малинке каждый день кто-нибудь наведывался, либо товарищи по службе, либо студентки из того самого рыбного института. Со стороны все эти визиты выглядели хорошо, человека в беде не забывали, заботились о нем, но персоналу посетители доставляли немало хлопот. Студентки вели себя скромно и тихо, их появление не вызывало столько шума, как появление солдат. Эти же приезжали с грохотом машин, ставили свои самосвалы под самыми окнами, ни пройти, ни проехать, и лезли скопом в вестибюль. Юные санитарки не сразу впускали их, довольно долго и не без удовольствия пререкались с ними. На всю ораву выделяли по два халата, солдаты надевали их поочередно, забегали на пару минут к Малинке, как будто долг свой солдатский отдать, постоять минуту-другую на посту возле его больничной койки, выбегали, на ходу стягивая халаты, чтобы передать другим.
Ясно, что после таких свиданий халаты тут же отправлялись в стирку.
Кроме довольно однообразных новостей, посетители ничего интересного не приносили. Но они все-таки отвлекали от мрачных мыслей, а мысли такие приходили, и довольно часто, что поделаешь. Молодой солдат, здоровый, как оказалось, не трусливого десятка, а вот временами как накатит-накатит... Он часто представлял себя маленьким и беззащитным, думал много о матери, думал и о том, что вот умрет тут, и неизвестно, где его похоронят: прямо здесь, в степи, или повезут домой, в родную Алма-Ату? Страх смерти навещал его часто — оттого, что временами сдавало сердце, как объяснил Малинке врач. Он не чувствовал своего сердца, он вообще ничего не чувствовал, кроме невыносимой боли, особенно в первые дни. Вот тогда он и думал о смерти, только она и способна была спасти его от боли, ничто другое, никакие уколы не спасали.
Но
И Малинка поверил, что не умрет, не дадут ему люди погибнуть. «Стыдно киснуть!— сказал он себе.— Позорно предаваться унынию. Будь солдатом!»
С первыми бедами он кое-как справился, но вскоре пришли новые терзания – ему надоело лежать на койке почти в одном и том же положении.
В первые дни была угроза гангрены, поговаривали, возможно, придется отнимать ногу. Потом такая угроза миновала. Теперь Малинке хотелось скорее подняться с постели, сесть за руль, газануть, как следует и, высунувшись из кабины, ощутить всей кожей, как бьет в лицо густой степной воздух!
Неизвестно пока, будет ли действовать нога после заживления? «Как бы не было анкилоза, – сказал хирург, и Малинка разузнал, что анкилоз - неподвижность сустава. Вместо шарнирного соединения будет у него прямой стык.
— Нет, анкилозы пусть будут у наших врагов,— сказал Малинка Жене и поклялся при любой боли шевелить обожженной ногой во всех больших и малых суставах,— Своя кожа пропала, не так жалко, а то еще и чужая, приживная, пропадет.
Он выздоравливал, много болтал, и Женя не считала за грех рассмеяться в ответ на его шутку. Малинка смотрел на нее прямо-таки с сыновней благодарностью. Со дня его поступления в больницу она еще ни разу не улыбнулась, наверное, не хотела своим беспечным весельем раздражать больного. Малинка дивился – такая юная и такая мрачная. Медичек, говорят, специально учат не улыбаться на работе, во время исполнения службы, вроде как монашек.
А знает ли Женя о том, что случилось ночью на степном пожаре? Или полагает, что Малинка где-нибудь на кухне от примуса загорелся? Знает, конечно, здесь всё знают и про больных и про здоровых, но все-таки поговорить о себе, о своей жизни, поговорить по душам, пооткровенничать очень хочется. Только не с кем попало, а с некоторыми...
Когда Жени в больнице не было, Малинка раскисал и готов был хныкать от боли, как малое дитя. Появлялась Галя, строго приказывала ему взять себя в руки, но Малинка от ее приказов расстраивался еще больше. Он отказывался от перевязок, когда дежурила Галя, рычал от боли в ответ на ее прикосновения и требовал хирурга. Но при Жене Малинка не стонал и даже не морщился. Пока она готовила стерильные салфетки, погружая их в лоток с мазью Вишневского (а мазь пахла рыбой), он умудрялся рассказать ей что-нибудь из солдатской жизни, бывальщину какую-нибудь нехитрую или анекдот. Любил вспоминать Алма-Ату:
— Ты там не была ни разу? Как же так, и живешь себе спокойно! Там такие горы, такие цветы. «Отец яблок»— само название города о чем говорит. Идешь по улице — сады направо, сады налево, спереди и сзади. Хочешь — сорвал яблоко, съел, хочешь — выбросил, никто и слова не скажет. Сядешь у арыка отдохнуть, смотришь — плывут! Апорт, кандиль, золотой налив, все сорта, бери, не хочу. – Он заметно привирал не только потому, что хотел развлечь Женю, но еще и от тоски по родному городу, хотелось Малинке наделить его и красотой небывалой и изобилием невиданным.