Снежные зимы
Шрифт:
— А вообще как вам живется, Марина Алексеевна?
Еще с тех партизанских времен Марина, в зависимости от ситуации, от настроения или от места, где происходил разговор, говорила ему то «вы», то «ты». Между прочим, в тех краях больше почитают обращение на «ты». Антонюк не только привык к этому, но и сам, незаметно для себя, обращался к хорошо знакомым людям таким же чином.
— Ох, командир, так живется, так хорошо живется, что ажио сердце болит.
— Не пойму, серьезно вы или от беды какой…
— Да какая беда теперь! Серьезно, Иван Васильевич.
Живется —
У Ольги тоже глаза мокрые, ищет в карманах фартука носовой платок и не может найти. Иван Васильевич сурово молчал. Многому он научился за свою жизнь, одному не мог научиться — утешать людей в горе словами. Делом, помощью — это он мог, словами не умел. Да Марина сама сразу высушила слезы.
— Извиняйте вы глупой бабе. Приехала незваная, непрошеная, да и портит вам настроение. Выпей. Иван Васильевич, еще… На нас, баб, не гляди, у нас слезы близко. Сала вот отведай, сыру. Все свое. Грибки, правда, не мои, некогда мне ходить по них. Брата моего невестка, агрономша, собирает. Вот уж собирает! Муж ее, Виктор, механик в совхозном гараже. Так на машине как поедут! По три корзины привозят! И как она их только не готовит! И маринует, и солит, и жарит. В банки закатает, так, вишь, средь зимы откроет — как вчера собранные.
— Грибки отменные.
— Это, верно, еще не самые лучшие. Лучших у нее не выпросишь. Бабочка молодая, а скупая. Больше как две сотни получают, а дитятко одно. Говорю ей: «Ты. Люда, хоть детей рожала б». — «Некогда», — говорит. Слышали? Собирать грибы есть когда, а детей — некогда! — Марина засмеялась.
И нельзя было не засмеяться с ней. Ивана Васильевича глубоко тронула жизнестойкость этой женщины, пережившей величайшее горе, отношение ее — и шутливое, и одновременно серьезно-озабоченное — к молодым, к их жизненным проблемам. Ольга Устиновна ушла в детский сад за внуком. Лады дома не было. Они остались вдвоем. Марина пила чай — которую уже чашку! Хвалила:
— Вкусный у вас чай. А говорили, что из городской воды невкусно. Говорили — хлоркой пахнет. Да неправда это все.
Иван Васильевич еще при жене стал расспрашивать о своих партизанах, тех, что из Казюр или из соседних деревень, кто как живет? У кого какие дети? Марина рассказывала охотно, то всерьез, то с беззлобным юмором, как о братовой невестке Люде. Но как только хозяйка ушла, она прервала свой рассказ, отодвинула чашку с недопитым чаем, подозрительно глянула на дверь: надежно ли, не может ли кто подслушать? — понизила голос до полушепота:
— Разговор у меня с тобой, Иван Васильевич, тайный. Чтоб никто не слышал. Дело давнишнее, однако же не забывают, вишь, злые люди. Враг у тебя объявился. Почитай, какое письмо мне прислал.
У Антонюка сжалось сердце от недоброго предчувствия. Не знал вины за собой, ничего не боялся, а вот все-таки стукнуло. Марина достала из кармана кофты
«Бывают ошибки, а бывают преступления. Ошибки всем прощены, а за преступления и сейчас не поздно судить».
Буквы запрыгали, слились в черные полоски.
«Не показать волнения! А то подумает старуха, что испугался. Нет, Марина не подумает. Не может она так подумать!»
Посмотрел на нее. Суровое лицо. Тень скорби в глазах.
— Не догадываешься, кто мог написать? Кто тебе враг?
— Нет. Такого врага не знаю. Такого врага не было.
— А ведь есть, как видишь. Злой человек. Страшный. Бойся его, Иван Васильевич. Подумать только — этакое написать! Да кому? Матери. Через двадцать годов. Знал, на что бить. Проклятьем страшным прокляла б, кабы не ведала, как оно все было, как вы сами шли на смерть, чтоб спасти… — Губы ее дрогнули.
Иван Васильевич взял ее руки, шершавые, мозолистые, в порыве благодарности хотел поцеловать их. Но почувствовал: заплачет. Нервы натянуты до предела, не выдержат.
— Спасибо вам, Марина Алексеевна,
— За что мне спасибо?
За душевность вашу, за мудрость.
— А, батенька! Какая там мудрость! Получила ту писульку — неделю не спала, сердце болело, Грешный, думаю, человек Иван Васильевич. Да разве ж в том его грех? Мужской, так перед женкой пускай и кается. Живет с семьей, значит, прощено. А тут какой-то паук поганую паутину плетет. Откуда заходит! Ой, издалека! А неизвестно, где кончит. Чего доброго, еще запутает хорошего человека. Наговор что смола — нелегко отмывается. Дай, думаю, съезжу: скажу, чтоб знал да оглядывался.
— Вот за это испасибо. Марина…
Она опять оглянулась на дверь, опять понизила голос:
— Может, это — муж ее? Полицай тот?
— Его расстреляли.
— Нашла-таки кара. Кровь людская не прощается. Помолчала.
— А она где? Все соромилась поспрошать. Чтоб не подумал, что глаза колю.
— В Полесье, учительствует.
— Замужем?
— Нет.
— Нет? — удивилась Марина. — Такая молодая была. И живет одна?
— С дочкой. Дочка тоже учительница. В той же школе.
— Пишут?
— Пишут.
— Много из партизан вам пишут?
— Нет, теперь уже немного.
— Забывают люди. У каждого своя жизнь, свои болячки. Не диво, столько лет пролетело.
Марина как бы умышленно отводила разговор подальше от письма, лежавшего на столе между ними, подальше от того, что вызывало тяжелые воспоминания. Ей, видно, искренне хотелось забыть и поговорить о чем-нибудь другом. А у Ивана Васильевича отстукивало сердце:
«Кто? Кто? Кто?»