Сны Николая Закусина
Шрифт:
Отец в нарядной рубашке довольно шутил:
– Ты гляди, скоро и Витька кого-нибудь приведёт!
Он одобрительно похлопал Николая по плечу в прихожей, кивая на Ольгу.
Николай пригляделся и будто только теперь заметил, как постарел отец: глаза прятались в сточках морщин. Плечи старого партизана сгорбились, волосы поистратились.
– А что за Герман-то у Галины? – спросил Николай. – Не обижает её?
Отец важно сказал, заложив большие пальцы за пояс брюк:
– Хороший парень. Сын моего сослуживца из Баранчи. Далеко пойдёт. В «Райпищеторге» работает.
Через месяц Николай забрал Ольгу из общежития к себе в квартиру. На работе они ходили обедать вместе и гадости, конечно, о них за спиной говорили, но больше – хорошее. Всё-таки начальника Автотранспортного цеха любили.
Глава 20. Эхо
Четырнадцатого февраля тысяча девять от сорок четвёртого года Николай Закусин проснулся со всхлипом, который перешёл в горький и отчаянный крик. Он не мог остановиться и всё кричал и кричал, а по лицу текли слёзы. В этом сне он умер. Полностью и безвозвратно.
Он ясно и чётко видел, как из тёмного бункера наверх вместе с ним эсэсовцы вывели всех остальных узников – грязных, шатающихся от слабости. Их было человек тридцать. Всех, кто за три года стал ему семьёй. Братьями по оружию, по духу. После двух с половиной месяцев бункерной тьмы глазам стало больно от света, они затуманились, заслезились. Больно было и рукам, скованным за спиной: ныли вывернутые суставы, измученные мышцы. Николай чувствовал, как больно кусает ледяной ветер, как комья мокрого снега падают за шиворот грязной обветшавшей рубахи.
Было холодное февральское утро. Такое серое, будто выцвели краски в мире. В концлагере было тихо и безлюдно, будто все вымерли. В ту ночь, когда их привезли сюда, бараки были наполнены жизнью, бегали ещё люди в полосатых робах с зелёными нашивками, хрипел репродуктор у вышки. А сейчас только ветер плакал, рыдал – точно по покойнику. И от этого вся душа леденела.
Эсэсовцы выстроили их во дворе с каменными стенами в чёрную точку и, приглядевшись, Николай понял, что белая штукатурка изрешёчена пулями. Здесь уже убивали людей. И немало.
От слабости он едва стоял, да и не он один. Все они держались друг за друга: Паша Иванов, Федя, Фима, Лёша, Кирилл... Только так и не падали. Только так и выжили до сих пор.
– Steh auf! Umdrehen! – эсэсовцы скомандовали повернуться к стене.
Но их никто не слушал. Всем было уже всё равно. В камере давно уж поняли, что раз не гонят на работы, значит, ждут чего-то. Приказа? Отмашки? И вот, дождались…
Комендант концлагеря Кёгель, тряся вторым подбородком, достал желтоватый лист и стал зачитывать приговор. Он весь надулся от важности, как жаба. Фуражка постоянно съезжала ему на лоб, а он поправлял её, как в кинокомедии. И тогда видно было, как налиты кровью с похмелья его глаза. Но смеяться никому не хотелось, хоть палачи в чёрном и выглядели по-настоящему жалко.
– Да они ж боятся нас, ребята, – негромко сказал кто-то в шеренге. – И били связанных, и сейчас убивают втихушку, пока не видит никто...
– И на работы не гнали, чтоб мы и здесь восстание не подняли… – поддержал кто-то.
–
Сухие плевки выстрелов распороли утро наживо. И оборвали слова.
Резкая боль прошила грудь и ноги. Николай открыл рот, чтобы крикнуть, и с губ хлынула густая кровь.
«Вот и всё, – подумал он. – Вот и всё. Прощай, папа, и мама Оля... Галинка... Мама Зоя...»
Он хотел крикнуть «Прощайте ребята!», но губы больше не слушались. Онемели.
Грохот выстрелов раздирал на части. Эсэсовцы стреляли в голову, но что-то промахнулись. Может, перебрали шнапса накануне в своём эсэсовском казино (от какого-то из них несло, как от пивной бочки). И Николай очень жалел о том, что тело больше не подчинялось, а вот голова ещё работала.
Поэтому он мог только бессильно понимать, как с них, с мёртвых, сняли наручники, переворачивая пинком эсэсовского сапога. Как, переругиваясь по-австрийски, уголовники-капо в робах с зелёными нашивками потащили куда-то их тела, а на снегу оставался длинный кровавый след. Как бросили их на каменный пол крематория и раздевали, торопливо стаскивая ветхие штаны и прохудившиеся рубашки. Николай видел в дальнем углу закатившийся туда чей-то золотой зуб, видимо, выдранный из такого же убитого человека. И слышал, как гудит печь крематория, как трескают прогоревшие дрова. Чуял недобрый жар её голодной пасти.
Он видел узкие металлические носилки, на которые складывали убитых советских офицеров, таких лёгких теперь, таких беззащитных. Носилки вставляли в крепления с колёсиками перед печью и отправляли тело прямо в огненное жерло. А потом другое. А потом ещё одно. Пока жадное чудовище не поглотило всех. До конца.
Он молчал, когда волна нестерпимого жара объяла его тело. Невыносимая боль сожгла мышцы, нагрев до предела застрявшие в них пули. Раскалила добела кости. Обратила в ничто. В прах.
Но и это ещё было не всё. Николай летел над концлагерем чёрным облаком, видел длинные ряды бараков и каменоломню, бараки эсэсовцев с казино и публичным домом, ворота с издевательской кованой надписью «Arbeit macht frei». Он видел деревню Флоссе рядом, в которой спокойно жили немецкие крестьяне: один курил трубку у дома, другой складывал что-то на телегу, женщина развешивала выстиранное бельё на верёвках, чуть дальше играли дети... А рядом в эту минуту страшно гибли люди. Просто за то, что они не немцы. Просто за то, что выступили против нацистов...
Всё это он чувствовал, сидя в кровати и крупно дрожа. Николай прекрасно понимал, что где-то там, в каком-то из миров, была страшная мировая война. И неизвестно, победил ли Советский Союз этих чудовищ в сером и чёрном, неизвестно, выжили ли родители и Галинка… Где-то там, в каком-то из миров он умер. Безвозвратно. Погиб в концлагере вместе с ребятами. И никто никогда не узнает, как они погибли, не заплачет над ними и не вспомнит их. И никому на свете это не объяснить.
Напуганная Ольга всё кутала его в одеяла, набросила сверху шаль и полушубок. Обняла, гладя по голове, и баюкала, шептала что-то успокоительное.