Соблазнение Минотавра
Шрифт:
— О нет, — улыбнулся он, сидя за рулем. — Покатаемся вдоль моря, пока вы действительно не захотите спать так сильно, что уже не сможете с собой совладать. Вы же сами прекрасно понимаете, что не сможете заснуть, пока не найдете здесь что-нибудь, к чему сможете испытать благодарность. Вы не сможете заснуть, пока злитесь.
Она не слишком внимательно слушала его длинные и несвязные истории о том времени, когда он работал телохранителем. Она начала прислушиваться к его словам, лишь, когда он сказал:
— Сегодня для меня вы — уже второй человек, страдающий от ностальгии. До вас мне пришлось повозиться с молодым парнем, летчиком английских Военно-воздушных сил. Он летал всю войну, ушел добровольцем в семнадцать лет. Сейчас его
Она почувствовала, как вместе с ароматом шаронских роз от земли поднимается сонный туман. В небе сияли глаза списанного на землю летчика, еще не привыкшего к мелким масштабам, к сжатым пространствам. Ей виделись и другие люди, тоже пытающиеся отправиться в бесконечный полет. А за ними за всеми, со стаканом воды и двумя таблетками аспирина в руках, наблюдает добрый полицейский, высокий, как крестоносцы. Теперь она сможет заснуть, сможет заснуть, сможет добраться до своей постели с помощью его фонаря, которым он посветит на замочную скважину… Его машина так гладко, так тихо покатила прочь, он кивнул ей на прощанье белокурой головой: спи!..
Сабина в телефонной будке. Только что Алан сказал ей, что сегодня не приедет. Сабина почувствовала себя так, словно поскользнулась, упала и сидит теперь на полу, рыдая в одиночестве. Она ответила ему, что вернется в Нью-Йорк, но он попросил ее повременить с отъездом.
В некоторых городах, похожих на древние гробницы, один день тянется как целое столетие. Алан сказал:
— Конечно, ты можешь подождать еще один день. Я приеду завтра. Не веди себя так безрассудно!
Она не могла объяснить ему, что эти правильные лужайки, дорогие церкви, свежий цемент и краска кажутся ей огромной гробницей, но лишенной при этом восхитительных каменных статуй богов, драгоценных украшений, урн с пищей для мертвых и требующих расшифровки иероглифов.
По телефонным проводам проходят только буквальные послания, не способные передать сокровенные вопли тоски, отчаяния. Как и телеграммы, они передают только последние, конечные удары, прибытия и отъезды, рождения и смерти. Они не могут передать фантазии вроде этой: «Лонг-Айленд — могила, еще один день здесь, и я задохнусь. Аспирин, ирландский полицейский, шаронские розы — слишком слабое средство против этого удушья».
Списанная на землю. Не успела она скатиться на пол, на пол телефонной будки, на дно своего одиночества, как заметила списанного на землю летчика в очереди к телефону. Выйдя из будки, она увидела, что у него был все тот же тоскливый вид, как и в прошлый раз. Очевидно, теперь, когда война кончилась, такой вид будет у него всегда. Но он заулыбался, заметив ее, и сказал:
— Это вы показали мне дорогу на пляж.
— Ну и как, нашли тогда пляж? Понравился он вам?
— На мой вкус, слишком плоский. Я люблю скалы и пальмы. Привык к ним в Индии, где был во время войны.
Война — как совершенно абстрактное понятие — еще не проникла в сознание Сабины. Она воспринимала войну так же, как жаждущие причастия воспринимают религию лишь в форме облатки, положенной им на язык. Война была облаткой, которую положил ей на язык молодой летчик, так внезапно оказавшийся рядом с ней, и она поняла, что если он и делится с ней своим сожалением о плоскости мира, то только для того, чтобы поместить ее прямо в адскую суть войны. Война была его вселенной. Когда он сказал: «Возьмите велосипед, и я покажу вам другой пляж, получше этого, надо только немножко прокатиться», это был не просто побег от загорающих в шезлонгах модниц, игроков в гольф и назойливых пьяниц, приклеенных к барным стойкам, это была поездка
— Я провел пять лет на войне в качестве хвостового стрелка. Провел пару лет в Индии, потом в Северной Африке, спал в пустыне, несколько раз был подбит, участвовал более чем в сотне вылетов, навидался такого, что не рассказать. Я видел умирающих, которым остается только кричать, так как они не могут выбраться из горящего самолета. Обожженные плечи, руки, превращенные в клешни. Когда меня впервые послали к месту падения самолета, я узнал этот запах — запах горящей плоти. Сладкий, тошнотворный, не отпускающий тебя много дней. Ты не можешь смыть его с себя, не можешь от него избавиться, он тебя буквально преследует. При этом бывало и весело, мы все время смеялись, много смеялись. Мы иногда тайком приводили проституток и подсовывали их парням, которых интересовали совсем не бабы. Мы пьянствовали по многу дней подряд, пили запойно. Мне нравилась такая жизнь. Мне нравилась Индия. Я хотел бы туда вернуться. А здешняя жизнь, вся эта пустопорожняя болтовня вокруг, все, что эти люди делают, все, о чем они думают, нагоняет на меня тоску. Я любил спать в пустыне. Я видел, как рожает черная женщина. Она работала на полях, таскала землю для строительства нового аэродрома. Она таскала, таскала землю, потом остановилась, родила тут же, под крылом самолета, потом завернула ребенка в какие-то тряпки и снова стала работать. Смешно было видеть рядом этот большой самолет, такой современный, и эту полуголую черную женщину, которая — сразу после родов! — опять взялась за свои ведра и принялась таскать землю на аэродром. Знаешь, из той компании, с которой я начинал летать, в живых осталось двое. Впрочем, мы любили откалывать всякие номера. Мои приятели всегда предупреждали меня: «Не уходи из армии. Если окажешься на земле, ты — уже конченый человек!» И вдруг меня списывают на землю! В нашей армии якобы слишком много хвостовых стрелков! Я не хотел возвращаться домой. Ну что такое жизнь на гражданке? Годится только для старых дев! Это яма, это скука смертная. Вот взгляни: молодые девчонки хихикают, хихикают без всякой причины. Мальчишки глазеют на меня. Ничего никогда не случается. Они не умеют хохотать и не умеют выть. Они не знают боли, они не умирают. И поэтому они даже не смеются.
Но что-то еще в его глазах оставалось для нее недоступным. Что-то еще повидал он такое, о чем не хотел ей говорить.
— Ты мне нравишься, потому что ненавидишь этот город, и еще потому, что ты не хихикаешь, — сказал он, нежно беря ее за руку.
Они долго, бесконечно, без устали брели вдоль берега, пока и дома, и люди, и ухоженные садики остались у них за спиной, а пляж стал совсем диким, без следов человеческих ног, и только вынесенный морем мусор лежал перед ними, «как разбомбленный музей» (по его выражению).
— Я рад, что нашел женщину, которая может идти со мной в ногу. А еще ты ненавидишь то же, что ненавижу я сам.
Когда они опять сели на велосипеды и покатили домой, он был в приподнятом настроении, его гладкая кожа раскраснелась от солнца и удовольствия. Легкая дрожь тоже куда-то исчезла.
Вокруг было так много светлячков, что они даже бились об их лица.
— В Южной Америке, — заметила Сабина, — женщины носят светлячков в волосах, а те засыпают и гаснут, и тогда женщины вынуждены потереть их, чтобы они проснулись и вновь начали светиться.
Джон засмеялся.
У дверей коттеджа, в котором она жила, он в нерешительности остановился. Он увидел, что это частный дом и какая-то семья просто сдает комнату. Сабина замерла и, стараясь подавить растущую в его глазах панику, лишь смотрела на него широко распахнутыми глазами с бархатными зрачками.
Сильно понизив голос, он сказал:
— Я хотел бы остаться с тобой.
И склонился к ее лицу, чтобы поцеловать ее братским поцелуем, не касаясь губ.
— Ты можешь остаться. Если хочешь.