Соблазнение Минотавра
Шрифт:
Еще не рассвело. Что можно теперь сделать? Ее нервы были так натянуты, что она не могла больше лежать в темноте. Но как объяснить Мамбо, почему так рано ушла? И все же она тихонько поднялась, осторожно выбралась из постели и оделась. Ее била дрожь, и даже одежда неловко выскальзывала из дрожащих пальцев. Она чувствовала, что должна пойти и узнать, кто же этот человек, затаившийся у двери. Слишком мучительным было для нее это состояние тревожного ожидания.
Медленно и бесшумно вышла она из квартиры и босиком, зажав в руке сандалии, спустилась по лестнице. Скрипнула ступенька, и Сабина замерла. Капли пота выступили на ее бровях. Руки продолжали трястись: она чувствовала себя
— Конец света, — прошептала она.
И тогда, как будто в предчувствии смертного часа, она подвела итоги своему существованию на земле: самые возвышенные мгновения страсти растворились как нечто совершенно незначимое перед страхом потери Алана, как если бы его любовь была основой всего ее существования.
Как только эта мысль оформилась в ее сознании, отчаяние ее достигло такой точки, что она не могла больше стоять на месте. Она резко толкнула дверь.
Перед ней, покачиваясь на нетвердых ногах, стоял незнакомец с красными, налитыми кровью глазами. Напуганный ее внезапным появлением, он пробормотал, делая шаг назад:
— Не могу прочитать, где мой звонок, сударыня. Вы мне не поможете?
Сабина взглянула на него с яростью и бросилась прочь, прикрывая лицо краем плаща.
Мамбо постоянно упрекал ее: «Ты меня не любишь!» Он чувствовал, что, обнимая и целуя его, она обнимает и целует музыку, легенды, деревья и барабаны его родного острова, и что она одинаково страстно хочет обладать и его телом, и его островом и подставляет тело его рукам как тропическому ветру, и что качание на волнах наслаждения равно для нее качанию пловца на волнах тропического моря. Целуя его губы, она смаковала пряные ароматы его острова — единственного места, где можно было научиться так ласкать женщину с особой, шелковой чувственностью, лишенной грубости и насилия, мягкой, как само его тело островитянина. Гуттаперчевое тело.
Сабина не чувствовала вины за то, что пьет тропики, наслаждаясь телом Мамбо; ее стыд был более тонкого свойства: она стыдилась того, что предлагает ему фальшивую Сабину, притворяющуюся, что любит его одного.
Накануне вечером, когда наркотик ласк закружил их и швырнул в открытый космос, она словно освободилась — освободилась на миг от всего постороннего, грубо вмешивающегося в добровольный союз двоих людей, — и захотела показать ему истинную Сабину, Сабину без маски.
Когда они лежали рядом и их тела еще подрагивали от наслаждения, всегда возникала напряженная тишина. И, лежа в молчании, каждый из них начинал вить нити раздора, желая разъединить то, что соединилось, вернуть в свое безраздельное пользование то, что на какой-то миг было разделено с другим.
Эти изощренные ласки могли проникнуть сквозь тяжелейшие преграды, просочиться сквозь самые прочные заслоны, но они же могли мгновенно иссякнуть, сразу, как только удовлетворено желание, могли погибнуть, как неоплодотворенное семя.
Мамбо продолжал источать заботу. Но продолжал все более убеждаться в своем тайном подозрении относительно того, что Сабина ищет только чистого наслаждения. Любит в нем только островитянина, пловца, барабанщика, и что, касаясь его, страстно желая его и принимая его своим телом, она никогда не видит в нем художника, которого он сам более всего ценил в себе, и композитора, сочиняющего музыку, дистиллирующую варварские ритмы его родины.
Он был беглецом со своего острова, жаждущим знания, ищущим полутонов, алчущим тонкого равновесия, которое присутствует в музыке Дебюсси, но рядом с ним лежала Сабина, лихорадочно разрывающая всю эту тонкую красоту своим жарким требованием: «Бей в барабан, Мамбо! Бей в барабан! Играй для меня!»
Сабина тоже, в свою очередь, норовила выскользнуть из этого сжигающего их обоих состояния, спаявшего воедино столь разные личности. Ее тайное «Я» обнажалось и лежало, ничем не прикрытое, в его руках, но теперь ей хотелось вновь спрятаться, потому что она чувствовала в наступившей тишине, как Мамбо покидает ее и при этом молча во всем обвиняет.
Поэтому она заранее, еще до того предполагаемого момента, когда он мог заговорить и ранить ее; обнаженную и открытую, своими словами, заранее, пока он только лежал и составлял свою обвинительную речь, она уже готовилась к своей метаморфозе, чтобы сразу, как надоевшую маску, сбросить с себя ту Сабину, на которую он обрушит свои удары, и, как змея кожу, сбросить то свое «Я», на которое он ополчится, и спокойно сказать: «Это была не я».
И тогда разрушительные слова, обращенные им к той Сабине, которая принадлежала ему, — к примитивной Сабине, — не могли бы ее настигнуть; она уже почти выбралась из зарослей связавшего их желания, и ее сердце уже далеко. Недоступное, защищенное полетом. А все, что осталось, — маскарадный костюм, который валяется на полу бесформенной кучей, а ее уж и след простыл.
Однажды в одном южноамериканском городе Сабине довелось видеть улицы, разрушенные землетрясением. От домов не осталось ничего, кроме фасадов, как на полотнах Кирико, гранитных фасадов с дверьми и окнами, наполовину сорванными с петель, которые внезапно раскрывались, и тогда можно было увидеть какое-нибудь семейство, сгрудившееся вокруг очага, ночующее под открытым небом, защищенное от чужих взоров лишь одной стеной и дверью, тогда как с других сторон уже не осталось ни стен, ни крыши.
Тут Сабину озарило, что именно такое, не слишком ограниченное пространство и искала она в комнате каждого своего любовника, желая, чтобы и море, и горы вокруг оставались видны, а мир был огражден только с одной стороны. Очаг без крыши и стен, расположенный среди деревьев; пол, сквозь который пробиваются улыбчивые головки полевых цветов; колонна, увитая птичьими гнездами, а вдалеке — храмы, пирамиды и барочные церкви.
Но, увидев четыре стены и кровать в углу, словно прервавшую свой полет, наткнувшись на непреодолимое препятствие, она не чувствовала, как иные странники, что достигла цели своего путешествия и может снять наконец дорожный костюм. Наоборот, она говорила себе: «Я попала в плен, и поэтому рано или поздно я должна отсюда сбежать».
Никакое место, никто из людей не мог бы выдержать пристального взгляда критических глаз абсолюта, постоянно ощущать себя препятствием на пути к другому — воображаемому — месту или другому человеку, значительно более ценному. В каждой новой комнате ей мерещилась какая-то плесень, и она спрашивала себя: «Неужели я должна здесь жить вечно?» Ей казалось, что все там покрыто плесенью, везде ей мерещилась болезнь, которой нельзя было дать названия, бесконечная зацикленность на этом месте или данной конкретной связи. От этого сама обстановка раньше времени ветшала, затхлость ускоряла процесс старения. Химический луч смерти, концентрирующий время, вселяющий ужас застоя, разрушительный луч, способный действовать со скоростью несколько сотен лет в минуту.