Собрание сочинений в 2-х томах. Т.II: Повести и рассказы. Мемуары.
Шрифт:
Это — первое. А второе вот еще что. Вот ты, например, голоден то есть тебе очень хочется кушать. Ну-ка, что ты, например, тогда в своем уме представляешь?
— Я? Горячую, хорошо поджаренную котлету. Знаешь, нажмешь ее вилкой, а из нее сок!
— Вот! Один котлету себе представляет, а другой, скажем, просто краюху хлеба. Но так скажем: идет перед тобой, голодным, здоровая чушка. Идет, хвостиком своим вертит, хрюкает. Представляется ли тебе в аппетите твоем кусок ее кровавого мяса, мяса кровоточащего еще, теплого, на тарелке лежащего?
— Нет! — с отвращением и решительно сказал я.
— Так, стало быть, ты и голода еще не
— Но каждый разве? — с отвращением спросил я.
— Этого не знаю. Я ведь не проповедую и не лекцию читаю, а о живом случае говорю. О себе говорю.
— Я сырого мяса, как и каждый из нас, сначала тайком попробовал, — продолжал Северный. — Убил как-то три белки и думаю: утаю одну, поем вдосталь. Но как утаить? Да просто же: сырую съесть, благо соль в мешке солдатском имеется. Только бы никто из товарищей не увидал, а то убьют еще! И как пес голодный, забежав в чащу, за кустом ободрал и сожрал ее.
Только уж очень жестко сырое мясо, ох, жестко, не по зубам человеческим! Где тут разжевать его второпях. А потом отрыгать стал парной свежинкой, чуть не сорвало, но скрепился, волей рвоту преодолел, страхом: вырвет кусками мяса — улика. Так, значит, я сырого мяса отведал, а на другой, на третий день уж и попривык к нему.
А потом, так как все это делали и, конечно, дознались до того, то и вошло у нас в обычай, коль принес ты на табор четыре или более белки, то одну отдавать добытчику — пусть, если хочет, сырьем жрет. И стали мы входить во вкус сырого мороженого мяса.
Все-таки слабели мы, да и белка кончилась, когда вышли к одной реке и пошли по ней, замерзшей, вверх. Кедровника нет, и белки нету, да и сил нету подальше от становища отходить. Отощали очень. А о другом отряде, как разошлись, — ни слуху, ни духу. Сначала их охотничьи выстрелы все-таки слышали издали, потом, когда дальше разминулись, не слыхать их стало. Но однажды на привале услышали два выстрела. Один, потом минут через пять — другой: значит, где-то поблизости пробираются, дичь постреливают. А в эти дни нам уже очень плохо пришлось, совсем заголодали.
Один из нас и говорит:
— А не податься ли нам к Безухому? — так атамана их звали. — Может, у них лучше, чем у нас? Так все-таки будет поддержка.
Старик, однако, не соглашается.
— Не думаю, — ворчит. — Тем более раз они по обиде на нас отошли. Предупреждаю, только неприятности могут быть. Однако, раз в той стороне они что-то постреливают, в ту сторону и нашим бы охотникам сунуться. Может быть, хоть белка там есть. Такое дело правильное.
Однако никто особой охоты идти на выстрелы не выказал. Дело под вечер, костры разложили, трех каких-то птиц в котле развариваем — все-таки и тепло, и хлебово. Но один все-таки встает, берет винтовку, говорит:
— Посмотрю малость. Только похлебки мне оставьте.
Это говорит партизан по прозвищу Иван Кайло — мощный такой и веселого нрава мужчина, отлично свыкшийся с сыроедением. Из каторжан сахалинских, убийца.
— Свирепый? — спросил я.
— Как тебе сказать? — пожал плечами Северный. — Если, скажем, в театральном смысле, то вовсе нет. Веселый, говорю, и даже добродушный. Взгляд только у него был нехороший:
Вот он и ушел. Сколько проходит времени с его ухода, не скажу — не помню, но только не так далеко от нас вдруг раздается выстрел. Немного погодя — второй и потом еще два. Что такое? Это же ясно, не по дичи. Почему такая перестрелка?
— Не на сохатого ли напали? — соображает кто-то. — Или на медведя?
Старик же, подумав, говорит:
— Нет, это, пожалуй, не то. Однако надо идти: помочь надо, а может, и выручить.
Тут несколько человек поднялись, и я с ними. Пошли. Уже чуть светло в тайге — вечереет. Проходим некоторое расстояние и слышим, кто-то нам навстречу тяжело тащится. Маленько опосля видим, что валит на нас сам Иван Кайло и тащит что-то за собой на лямке. И до чего же все мы в тот момент обрадовались! Вот, думаем, убил Кайло кабана или медведя и к нам волокет, — кончено наше голодание!
Но не кабана и не медведя тащил к нам Ваня Кайло, а застреленного им сотоварища нашего из другого отряда, мужичка по фамилии Кульбасов, неизвестно как и зачем к нам приставшего. Старик спрашивает Ваню:
— Зачем убил?
Тот рапортует:
— Так и так, мол. Шел я по тайге, скоро на следы набрел. Иду по следу. Иду и вдруг замечаю, что на крики мои: «Эй, добрый человек, свои идут» — который впереди не то что не выходит, а закруживатъ меня начинает, норовит позади меня выйти. Мать честная, думаю, что такое, что сей сон значит? И я тоже тогда кружить начинаю, и кружим мы друг вокруг друга, точно два тигра. Потом он меня высмотрел все-таки и выстрелил; вон она, пуля-то саданула, — и Ваня показал нам срезанный пулею лопоух ушанки. — Тогда я, конечно, в него. И еще раз он в меня, и я в него. Тут он и пал.
— Да для ча же он в тебя палил? — помолчав, с сомнением спросил Старик.
— Это уж сами рассудите. Не иначе как на мясо меня метил, — хмуро ответил Кайло.
— А ты зачем его тащишь к нам? — это кто-то из нас спросил, не помню кто, и Ваня Кайло не ответил на этот вопрос, да и не ждали мы ответа. Только бросил он тут убитого с развороченной пулей головой и угрюмо сказал:
— Как хотите. Тащить больше не буду — устал.
И пошли мы к табору, оставив мертвеца неподалеку в тайге. В таборе костры горят, народ спать устраивается. Каждый покалечен, поморожен, брюхо пустое — в чем душа держится. Погаснут невзначай костры, и никто не проснется, потому что клонит ко сну смертельно и нет от него спасения. А вокруг тишина мертвая, лесная, снежная, и звезды что подсолнухи по небу рассыпаны. Заснул я сразу, но спал, наверное, мало. А проснулся я от такого сновидения: приснилось мне, что будто какая— то женщина из горла русской печи противень вытаскивает, и на нем здоровенный кусок жареного мяса, и дух от мяса чудесный идет. Вот этот-то дух меня и пробудил.
Пробуждаюсь и что же — весь сон исчез, конечно, а запах жареного остается. Поворачиваю голову вправо, к костру, и вижу, что Кайло Ваня сидит у костра и жареное мясо ест, а другой кусок на углях жарится, и от него-то и дух.
И тут, как курильщик к окурку, потянулся я к этому мясу ничего не соображая, ничего не думая, только дай! И, представь себе, милый мой поэт, ведь охотно дает мне Ваня порядочный кусок мяса, и я его проглатываю, чувствуя вкус телятины, и еще прошу. И еще дает мне Ваня мясца. Но на просьбу мою в третий раз говорит: