Собрание сочинений в 2-х томах. Т.II: Повести и рассказы. Мемуары.
Шрифт:
Девица же, не спуская покоренного взгляда с Хомякова, которого, на мое несчастье, Господь Бог наградил столь сногсшибательной красотой, — продолжает свою атаку.
— Я вас угощу чудесными оладушками! — сюсюкает она, мотая своим клювом. — И кофе напою!
«Чтоб ты сдохла со своими оладушками!» — думаю я, сопротивляясь изо всех сил. Но литературная дура уже бросается на абордаж.
— Познакомьте же меня со своим спутником! — говорит она, пытаясь очаровательно улыбнуться.
Что мне остается делать?
Полный отчаяния,
— Как же я это могу сделать, Вера Соломоновна, если я сам с ним не знаком!
— Но ведь вы же здоровались, когда я вошла. Я видела!
— Случайно! — мемекаю я. — Я принял его за другого.
Но этот идиот Хомяков уже сам называет себя, привстав в учтивом поклоне.
Они знакомятся. Девица тотчас же забывает о моем присутствии, всей душой уходит в беседу с юным красавцем. Я же пребываю в панике, не зная, как мы отделаемся от нашей спутницы на ст. Седанка, — ведь я же соврал сдуру, что мы следуем до Океанской!
А уж мадемуазель Ф. предлагает Хомякову «вообще погостить у них», так как есть-де свободная комната, из окон которой чудесный вид на залив. И Хомяков как бы соглашается, и, зная его легкомысленный характер, я начинаю бояться, что он действительно пошлет всех нас к черту и отправится к этой литературной мымре, прельщенный если не ею самой, то, может быть, ее распроклятыми оладушками.
«И черт с тобой!» — в ярости думаю я, слушая, как наш поезд грохочет уже на седанковских стрелках.
Остановка. Ни слова не говоря, я поднимаюсь и выхожу. Сделав шагов десять по платформе, безнадежно оглядываюсь на вагон: Хомяков спускается с его площадки; над ним клюв и отчаянные руки мадемуазель Ф., безнадежно пытающиеся его удержать.
Поезд свистит и уходит. На опустевшей платформе — я. Хомяков, Степанов, Васька Гусев. Идет дождь.
Степанов говорит:
— Я полагаю, что следует выпить водки!
Мы идем на берег Амурского залива, уходим на четверть версты от станции.
Берег пуст, ни души вокруг в этот дождливый день ранней весны. С однообразным, размеренным гулом катятся волны на отлогий берег, шуршат по гальке.
Садимся под каким-то деревом, ругаем дождь, который, собственно говоря, так нам благоприятствует, ибо все попрятались под крыши; мы обсуждаем вопрос, сейчас ли закусить и выпить или подождать, пока приплывет со своим юли-юли Антик, и позавтракать уже на волнах Амурского залива.
— Лучше пожрать со спокойной душой, — говорю я. — Когда поплывем, другое будет настроение.
Мое мнение побеждает.
Проходит с полчаса. Вяло беседуя, мы смотрим на чуть виднеющийся в дымке дождя дальний берег Амурского залива — восемнадцать верст! — и гадаем, скоро ли прибудет Антик и прибудет ли — выпустят ли его с грузом из ковша Семеновского базара?
И вдруг очень далеко еще — показывается серый парусишко.
— Антик?..
— Он!..
— Не может быть, слишком что-то скоро…
— Но он, значит, своевременно выехал.
— Он,
Лодка следует к нам со стороны города, вдоль берега. Через несколько минут мы хорошо различаем двух ее пассажиров: один из них китаец, другой, конечно, Антик.
И только тут все мы стали здорово нервничать. Ведь мы сядем на виду у всего берега, и сядем — каждому ясно — лишь для того, чтобы плыть на противоположную сторону залива. Любой захудалый гепеуст, случись бы тут и присмотрись к нам, поймет, что мы за птицы и куда направляемся. И тогда нам — капут. Ах, пошли, Господь, удачу!
Но ладья уже уткнулась носом в прибрежный песок, и раздумывать нечего. По воде, промачивая ноги, мы забираемся в суденышко. Китаец отталкивается багром. Вновь взвивается упавший парус, лодка поворачивает нос к противоположному берегу и, прыгая по крупной волне, устремляется вперед. Все мы снимаем наши шляпы и часто-часто крестимся:
— Помоги, Боже, не выдай!
Затем Шура Степанов достает из кармана бутылку с водкой, — у меня вторая, — мы развертываем наши пакеты и, наблюдая за тем, как удаляются от нас седанковские дачи, выпиваем «по первой» и со смаком закусываем.
Уходит седанковский берег, сливаются дачки, мутнеют высокие зеленые сопки, увенчанные белыми бетонными сооружениями фортов и батарей. Парус набух ветром и бодро ведет суденышко по волнам. Мы болтаем оживленно; аппетит превосходный, и ничего мы не боимся!
Как-то мало в те минуты все мы думали о том. что покидаем родину, что первый шаг к этому уже сделан.
Водка, булькая, льется в наши жестяные, уже походные кружки, и они залпом опоражниваются. Хорошо! Даже юли-юли выпил и ласково смотрит на нас. Песню бы затянуть! И затягиваем. И далеко ее звуки разносит крепчайший ветер. Ведь мы молоды, старшему из нас нет тридцати лет.
И в эти минуты, горланя что-то, я вспоминаю свой вчерашний, последний визит в комендатуру ГПУ. Когда я подошел к регистрационному окошечку, из глубины его на меня глянуло румяное, полное лицо еврея-регистратора.
— Такой-то? — спросил он, беря в руки мою карточку.
— Да, — ответил я.
Гепеуст заглянул в какие-то бумаги, пошуршал ими, и мне:
— Вы можете быть сняты с учета, если представите двух поручителей из числа членов профсоюза.
— Хорошо, — ответил я. — Я постараюсь найти их.
А в душе моей хохотало: «Поздно, голубчик, поздно! Теперь мне не надо уже никаких поручителей».
И я вспоминаю об этом, взлетая на юли-юли, подбрасываемой увеличивающимися волнами. И на какую-то минуту меня охватывает раздумье — а не напрасно ли я рискнул на побег? Ведь через неделю я мог бы быть снят из-под надзора ГПУ и уехать из Владивостока, хотя бы в Москву, где у меня есть друзья, знающие меня как поэта. Но и в этот миг, как тогда, в комендатуре, я сказал, но уже себе самому: «Поздно, голубчик, поздно!» — и выпил налитую мне огневую влагу.