Собрание сочинений в 4-х томах. Том 3
Шрифт:
Меня не покидало ощущение, что все это уже случалось со мной. Старинные романсы любила мама, и тот, что пела Мартынова, был известен мне, просто я давно его не слышала, с тех пор как уехала из дому, неудивительно, у меня началась новая жизнь, — и вот теперь дохнуло старое. Не домом повеяло на меня, нет, от дома у меня оставался горький осадок, просто что-то дорогое, близкое подошло ко мне. Прошлое, вот что. Мое такое короткое прошлое. А Наталья Ивановна пела последний куплет. Он печальный в этом романсе, и неожиданно я подумала, что если уж у меня есть прошлое, то у Мартыновой оно по-настоящему давнее. И еще я подумала,
Наталья Ивановна положила сморщенную сухую руку поверх струн и, будто никакого романса не было, никакой печальной торжественности и красоты, сказала, словно продолжала прерванный на полуслове разговор:
— С ними, дева, сердца жалеть нельзя. — И перевела взгляд на дочь, будто бы говоря все это не мне, а ей. — Или их пожалей, или сердце. Выбирай. — Она помолчала, потом тоскливо выдохнула: — Тебя не хватает, а ты люби, все равно люби.
Мартынова опять повернулась ко мне, прищурилась, точно изучала. И взгляд у нее был довольно-таки недоверчивый, как тогда у Яковлевны в столовой. Словно хотела повторить: не такие, как ты, а матери им нужны, рожалые да бывалые.
Я вздохнула. Вздохнула и старуха враз со мной. И засмеялась дребезжащим, старушечьим смехом.
Никогда это во мне не умрет: маленькая сухонькая старушка, удлиненное, точно с иконы, лицо, сивые волосы разглажены посередке на пробор, глазки спрятались глубоко в темные глазницы, большое кресло с гнутой спинкой для нее просторно, и старушка утопает в нем.
— Люби, — повторила она из глубины кресла, — люби, если можешь. Растворись в них. А не можешь — уйди.
Она отвернула взгляд, словно не верила, что я смогу. Опять вздохнула:
— Мало кто может.
Обратную дорогу Лепестинья не рассказывала про себя, будто все забыла, вздыхала, качала головой, и я вздыхала тоже и тоже качала головой. Нет, не узнала я от Мартыновой никаких таких секретов, никаких рецептов, кроме разве горьковатого признания, поначалу удивившего меня. "Каждому ребенку нужны близкие люди, — сказала старуха, — а если их нет, чего ни делай, все не то…"
Выходило, директриса детдома отрицала саму себя? Смысл собственного существования? Я хотела оспорить ее, но, поразмыслив, вовремя остановилась. Нет, ничего она не отрицала. Напротив, утверждала вечную аксиому — птицу на крыло ставит мать или отец. И уж никак не наемная птица. Так в природе. Так и у людей. И педагог не может идти против природы, главных ее истин. Он не отворачивается от человека, если ему трудно, идет на помощь. Но педагог может залатать дыры. Вот именно — может помочь, но никогда не сможет, не сумеет — да и стремиться к этому не надо! — заменить родителей. Точнее, близких людей. Мартынова выразилась справедливо.
Недаром Аполлоша говорил — да это каждый учитель подтвердит, сколько родителей,
Вот ты поди и разберись тут. По идеальной модели педагогика должна быть рядом с родителями. По жизни же сплошь да рядом учитель ближе к ребенку, лучше знает его, тоньше понимает, чем родители. Вообще в родительстве намешано много дурного — неопытностью ли, неграмотностью, душевной ли ленью взрослых. Часто люди забывают о том, что на них глядят дети. Ведут себя как попало. Ссорятся, ругаются, даже, стыдно сказать, дерутся. Забывают, что дети, словно промокашки, дурное и хорошее впитывают в себя. И если родители ведут себя дурно, поступают неправедно, глядишь, дети, став взрослыми, окажутся точно такими вопреки усилиям школы. Как же мы станем лучше, если не сдерживаем себя, если одариваем собственных детей такой наследственностью?
Но зато как ясно и светло, если за спиной у ребенка дорогие люди. Дом и школа точно два крыла, которые поднимают его в высоту. Да что там говорить? Разве только для маленьких добро спасительно?
Я посмотрела на Лепестинью. Та мне тут же своим взглядом ответила. Понимающим, добрым.
Вот кто она мне? И знаю-то два месяца. А ведь будто сказала тогда: я перед твоей матерью отвечаю. И малыши мои ее взбудоражили. И в детдом одну меня не отпустила. Не родной человек, даже не очень уж и знакомый, а близкий.
Меня точно осенило! Это ведь она, Лепестинья, сказала мне, когда в Синегорье ехали: отдай-ка мне одного малыша!
Я с интересом разглядывала ее. Словно только увидела. Тогда я ее словам никакого значения не придала, сказала, и ладно, а сейчас…
Сейчас я была повзрослевшей, точно пробыла у Мартыновой не одни сутки. Я много знала теперь такого, что и в голову не приходило раньше.
Я узнала, что малышей привозят в детдом после трех лет, а до этого они живут в Доме ребенка. Что в Дом ребенка их нередко доставляют сразу из родильного дома. Что к семи годам ребят отправляют в школьный детский дом, а если он полон — в интернат, как у нас. Я знала еще теперь, что не так уж мало в стране Домов ребенка для самых малышек и детских домов, а несчастья и легкомыслие довольно вольготно гуляют по миру.
И еще я знала, что старуха Мартынова, проработав в детдоме пятьдесят с лишком, всю свою жизнь прослужив этому делу, больше всего мечтает о том, чтобы закрыть его, отдать особняк под клуб, санаторий — что угодно, лишь бы не привозили из Дома ребенка новых и новых детей, лишь бы перестали навсегда, навсегда! — терять они своих близких.
— Лепестинья! — спросила я. — А ты что, серьезно взяла бы ребенка?
— Маленького тяжело, — ответила она, — стара я. А вот эконького, как у тебя, взяла бы без оглядки.
— Совсем?
— Совсем!
Я застыла. Ведь это же выход! Вон и Мартынова говорила, что часто ее малышей усыновляют бездетные люди.
Нет, усыновление — дело сложное, да и чем я тут помогу? Я лично, воспитательница первого «Б». Вот если бы…
Память услужливо выдвинула из своих запасников цветное воспоминание: ликующий вестибюль, родители, встречающие первышей, и боль притихшей лестницы — строгие, обиженные, встревоженные лица моих детенышей. Они не понимают, почему никого нет за ними.