Собрание сочинений в 4-х томах. Том 3
Шрифт:
— Я перечитала Макаренко, но кроме общепедагогических посылов ничего.
— Вряд ли опыт его колонии применим у нас.
— Но ведь порой просто не знаешь, как поступать.
— Да вы не печальтесь. Хотите, раскрою секрет? — Он расплылся, развел руки в сторону. — Этот секрет еще мои бабушки и дедушки открыли. И родители мои частенько пользовали. Когда не знаете, как поступать, поступайте естественно. — Он рассыписто засмеялся. — Это вам я, естественник, говорю. Естественно! Самая высокая правда!
Я улыбнулась ему в ответ. А он молодец, кругленький наш директор! Рассказать бы ему, как я решала, в насколько естественным виде мне
И я принялась говорить о том, что мучило меня возле Колиной кровати, о том, к чему без конца возвращалась, о том, что ни наука, ни самые разумные методики заменить не способны.
Я старалась говорить спокойно, стремясь быть рассудительной, похожей на настоящую учительницу, взвешивала каждое слово, но постепенно распалялась, не получалось у меня спокойно, и Аполлон Аполлинарьевич, я видела, заволновался вместе со мной.
А я говорила про Колю Урванцева, про то, какие у него глаза по утрам, как он обнимает меня, Машу, Нонну Самвеловну, расспрашивает без конца, но это не обычные расспросы малыша-почемучки, а осознанная любознательность, которую надо всячески развивать, а главное, про то, что Коля оказался в особых обстоятельствах, которые приблизили нас, взрослых, к нему, а его к нам. Мы общались с ним в эти дни куда как чаще, если бы он был здоров, Вот в чем закавыка! И этот вывод тянет печальные мысли. Этот вывод означает, что в обычных условиях нас просто-напросто не хватает на всех. А малышам из детдома нужно тепло иного порядка — не учительского, а родительского, когда на одного ребенка хотя бы один взрослый. Так что наше внимание к Коле не норма, а исключение, вызванное операцией, дорогой Аполлон Аполлинарьевич, и даже если собрать нас всех — вас, меня, Машу, Нонну Самвеловну, — если даже присоединить сюда повариху Яковлевну, которая как-никак старается на выходные сготовить что-нибудь повкуснее, а значит, по-своему воспитывает ребят, если нянечек собрать, дворника дядю Ваню всех, кто имеет прямое отношение к малышам, нас будет мало, слишком мало на двадцать две непростых души, которым — всем до единого! — требуется повышенное внимание.
Нет, нет, пусть простит меня Аполлон Аполлинарьевич, я выбрала не те слова. Не внимание. Любовь.
Приглядеть, нос вытереть, подшить свежий воротничок, выучить грамоте, вкусно накормить — на это еще куда ни шло, на это нас хватит. Но нашей любви, ласки, родительского тепла — если даже каждый будет образцово честен в чувствах — просто физически не хватит. Вот и подумаем давайте, как быть. Ведь если серьезно заняться одним, двумя, тремя, то эти трое получат больше, это бесспорно, но зато остальные окажутся обделенными, хоть в чем-то, но обделенными. И это несправедливо, неправильно, а распределить себя на всех — возможно ли это, верно ли? Воспитывать надо в глубину, то есть по вертикали, а не по горизонтали…
Я размахивала
Аполлоша оглядел меня озадаченно, потом что-то сообразил, покачал головой и укорил меня:
— Нехорошо, Надежда Победоносная, смеяться над старым человеком!
— Уж над старым!
— А как же! Мне четыреста восемьдесят семь лет! Представляете? Семидесяти лет умер один дед, второй прожил шестьдесят семь, одна бабушка шестьдесят девять, вторая восемьдесят три, отец — семьдесят два, маме сейчас восемьдесят да самому сорок шесть. Вот и считайте. Четыреста восемьдесят семь.
Говорил Аполлон Аполлинарьевич грустно и резко сразу, и я притихла, поняла, что он всерьез.
— Из них только педстажа лет триста, если не больше. А вы, двадцатидвухлетняя дебютантка, пытаетесь поставить эти триста лет на колени.
Вот не ожидала такого поворота.
— Помилуйте, Аполлон Аполлинарьевич! При чем тут предки?
— При том! — воскликнул он сердито, глядя куда-то в сторону. — При том, что я не знаю, как вам ответить. И себе как ответить.
Он закинул руки за спину, сгорбился, совсем на колобка стал похож и двинулся совершенно невежливо впереди меня, никакого внимания не обращая, как он выразился, на дебютантку, выкрикнув напоследок из-за плеча:
— Случай у нас нетипичный! Нет главных наших помощников! Родителей!
— Слушайте, Аполлон Аполлинарьевич, — крикнула я, обгоняя его. Я даже подпрыгивала от радостного возбуждения. Мне казалось, гениальная идея озарила меня. — А если съездить к специалистам?
— Куда? — остановился директор, нелюбезный оттого, что сам не мог ничего придумать.
— К Мартыновой, в детский дом.
Когда я сказала Лепестинье, что уезжаю в район проведать детдом, где росли мои ребята, она ничего не произнесла, но лицо ее выразило сразу множество чувств. Вообще с тех пор, как моя хозяйка побывала в школе, она совершенно переменилась.
Ходила по половицам на цыпочках, когда я была дома. Норовила непременно меня накормить, хотя обедала я с ребятами, и страшно обижалась, если я отказывалась от ее щец или котлет, причем обижалась молча, ни слова не говоря, так что я ела снова.
Так вот тетка Лепестинья узнала, что я еду в район, и лицо ее вначале выразило массу смешанных чувств — удивление, опаску, печаль, недоверие, еще что-то такое неведомое мне, но потом эта гамма сменилась другим, ярко выраженным — решительностью.
Отъезд намечался на среду — в понедельник предстояло принять ребят, уходивших домой, вторник планировался на стабилизацию обстановки в группе, а уж в среду можно ехать — среду и четверг Нонна Самвеловна обещала заменять меня. Я еще и думать не думала о билетах: добраться до Синегорья, где находился детдом, можно было поездом за четыре часа.
Словом, я недооценила решительности во взоре тетки Лепестиньи. Подставляя мне тарелку со щами как-то вечерком, она строго проговорила:
— С тобой поеду, вот и все. Гляди, билеты взяла.