Собрание сочинений в 6 томах. Том 1. Наслаждение. Джованни Эпископо. Девственная земля
Шрифт:
Джулио Музелларо, видя, что элегия вдовца несколько затянулась, стал торопить Андреа, говоря:
— Смотри, мы заставим слишком долго ждать.
Андреа простился, оставляя продолжение скорбного поминовения до ближайшей встречи. И ушел с другом.
Слова Альбонико снова вызвали в нем странное, состоящее из смеси мучительного желания и своего рода удовлетворения, чувство, которое овладело им в течение нескольких дней в Париже при известии о смерти. В эти дни, почти забытый образ Донны Ипполиты, из-за дней его болезни и выздоровления, из-за стольких других обстоятельств, из-за любви к Донне Марии Феррес, показалась ему очень далеким, но осененным чем-то идеальным. Он получил ее согласие, но и не добившись обладания ей, он пережил одно из величайших человеческих опьянений: опьянение победой над соперником, громкой победой в глазах желанной женщины. В эти дни неутоленное желание вновь возникло в нем, и, под влиянием
Tibi, Hippolyta, Semper!
— Так вот, — рассказывал Джулио Музелларо, — сегодня, около двух, она пришла.
Рассказывал о сдаче Джулии Мочето с известным энтузиазмом, со многими подробностями редкой и тайной красоты бесплодной Пандоры.
— Ты — прав. Это — чаша из слоновой кости, лучезарный щит, speculum voluptatis… [26]
Некоторый легкий укол, который Андреа почувствовал несколько дней назад, в лунную ночь, после театра, когда его друг вошел один во дворец Боргезе, теперь давал о себе знать снова, переходил в какое-то сожаление, неясно выраженное, но на дне которого, смешиваясь с воспоминаниями, может быть шевелилась ревность, зависть и эта эгоистическая и тираническая нетерпимость, таившаяся в его природе и заставлявшая его иногда желать уничтожения избранной им и принадлежавшей ему женщины, лишь бы другие не наслаждались ей больше. Никто не должен был пить из чаши, из которой он пил когда-то. Воспоминания о его появлении должно было быть достаточно для наполнения целой жизни. Любовницы должны были быть вечно верны его неверности. Такова была его горделивая мечта. Потом же ему не нравилось разглашение тайны красоты. И если бы он обладал Метателем диска Мирона, или Копьеносцем Поликлета или Книдиевой Венерой, его первой заботой было бы укрыть высочайшее произведение искусства в недоступном месте и наслаждаться им наедине, чтобы чужое наслаждение не умалило его собственного. Зачем же тогда он сам содействовал разглашению тайны? Зачем он сам разжигал любопытство друга? Зачем же он сам пожелал ему успеха! Сама легкость, с которой эта женщина отдалась ему, вызывала в нем гнев и отвращение, и даже как-то унижала его.
26
Зерцало сладострастия.
— Куда же мы идем? — спросил Джулио Музелларо, останавливаясь на Венецианской площади.
В глубине различных душевных движений и различных мыслей Андреа не смолкало волнение, вызванное в нем встречей с Доном Мануэлем Ферресом, мысль о Донне Марии, — лучезарный образ. И среди этих мгновенных контрастов, какое-то глубокое волнение влекло его к ее дому.
— Я иду домой, — ответил. — Пройдем по Национальной. Проводи меня.
И с этого мгновения он больше не слышал слов друга. Мысль о Донне Марии всецело завладела им. Перед театром он на один миг заколебался, не зная, идти ли по правой стороне или по левой. Он хотел отыскать дом по номерам на дверях.
— Да что с тобой? — спросил Музелларо.
— Ничего. Я тебя слушаю.
Взглянул на номер и высчитал, что дом должен был стоять налево, не очень далеко, может быть близ виллы Альдобрандини. Так как была холодная, но ясная ночь, то высокие пинии виллы легко возносились к звездному небу, Башня Милиций поднимала свою квадратную, черневшую среди звезд, громаду, растущие на стенах Сервия пальмы неподвижно дремали при свете фонарей.
Не доставало нескольких номеров до цифры, обозначенной на карточке Дона Мануэля. Андреа трепетал, как если бы Донна Мария шла ему навстречу. Дом действительно оказался рядом. Он прошел мимо запертой двери, не мог удержаться и не взглянуть наверх.
— Что ты рассматриваешь? — спросил его Музелларо.
— Ничего. Дай мне папиросу. Прибавим шагу, холодно.
Молча прошли Национальную до улицы Четырех Фонтанов. Озабоченность Андреа была очевидна. Друг сказал:
— Очевидно, тебя что-то мучает.
И Андреа почувствовал такую тяжесть на сердце, что готов был открыться. Но удержался. Он находился еще под впечатлением слышанного в клубе злословия, рассказов Джулио, всего этого, им же вызванного, им же проповедуемого, нескромного легкомыслия. Полное отсутствие тайны в приключении, тщеславная наклонность любовников принимать чужие
— Ну? — сказал Джулио Музелларо. — Как дела с леди Хисфилд?
Спускались по улице Четырех Фонтанов, были у дворца Барберини.
За решеткой, среди каменных колоссов, был виден темный сад, оживленный тихим лепетом воды, едва белеющий дом, где свет был виден только в передней.
— Что тыговоришь? — спросил Андреа.
— Как дела с Донной Еленой?
Андреа взглянул на дворец. Ему показалось, что в это мгновение он чувствует в сердце великое равнодушие, несомненную смерть желания, окончательное отречение, и, в ответ, сказал первую попавшуюся фразу:
— Следую твоему совету. Не закуриваю вторично папиросы…
— А знаешь ли, на этот раз стоило бы труда. Ты хорошо рассмотрел ее?
— Мне она кажется красивее, мне кажется — право, не знаю — что в ней что-то новое, невыразимое… Может быть говорю дурно, говоря новое.Она как бы стала глубже, сохранив всю прелесть своей красоты, словом, если можно так выразиться, она более Елена, чем Елена два или три года тому назад, — «квинтэссенция». Может быть, следствие второй весны, потому что, думаю, ей должно быть без малого тридцать. Ты не находишь?
Андреа почувствовал укол при этих словах, вспыхнул снова. Ничто так не оживляет и не раздражает желания мужчины, как чужая похвала женщине, которой он слишком долго обладал, за которой он слишком долго и тщетно ухаживал. Бывает умирающая любовь, которая все еще тянется, благодаря одной лишь зависти других, чужому восхищению, так как охладевший или уставший любовник боится отказаться от своего обладания или от своей осады в пользу счастья своего возможного наследника.
— Тебе не кажется? К тому же сделать Мепелаем этого Хисфилда, должно быть, необыкновенное наслаждение.
— Я тоже так думаю, — сказал Андреа, стараясь придерживаться легкомысленного тона друга. — Посмотрим.
— Мария, оставьте эту нежность в это мгновение, дайте мне высказать мою мысль!
Она встала. Сказала тихо, без негодования, без строгости, с явным волнением в голосе:
— Извините. Я не могу вас слушать. Вы делаете мне очень больно.
— Я буду молчать. Останьтесь, Мария, прошу вас.
Она снова села. Была как во времена Скифанойи. Ничего не могло бы превзойти грацию тончайшей головы, которая, казалось, была подавлена огромной массой волос, как божественной карой. Легкая и нежная тень, похожая на смесь двух прозрачных красок, идеальной голубой и лазурной, окружала ее глаза, вращавшие коричневые зрачки смуглых ангелов.
— Я только хотел, — смиренно прибавил Андреа, — я только хотел напомнить вам мои давнишние слова, те, которые вы слышали как-то утром в парке, на мраморной скамейке, под кустами ежовки, в незабвенный для меня и почти священный в моей памяти час…
— Я их помню.
— Так, вот, Мария, с тех пор мое бедствие стало печальнее, сумрачнее, жестче. Мне никогда не удастся передать вам все мое страдание, все мое унижение, не удастся сказать, сколько раз, как бы в предчувствии смерти, вся моя душа призывала вас, никогда не удастся передать вам трепет счастья, стремление всего моего существа к надежде, если на один миг я дерзал думать, что память обо мне может быть еще жила в вашем сердце.