Собрание сочинений в четырех томах. Том 3
Шрифт:
Меньше всего думала о болезнях, о грязи, нищете, но столько кругом горького, пришлось и за это взяться.
И все бабы больше приходят. Чтоб хоть сколько-нибудь разбираться, выписала лечебник, кое-какие книжки.
— Да отчего вы не в больницу?.. Тут доктора нужно... Что я могу... Ведь больница близко.
— Родная ты моя, больница вот она, рукой подать, за лесом зараз, да ненашенской губернии — по лесу-то межа идет; нас не примают. Идите, говорят, к своему, а у нас и своих девать некуда. А наш-то доктор стро-огой — ну, пользует. Горячка была по деревне, почитай в каждой избе лежал больной, разбегаться народ стал, так приехал доктор, жил у нас, до всего сам доходил, ночей не спал, ну, прекратил, дай ему бог здоровья. Да только не доберешься к нему — сорок верстов, два дни езды; там у него и больница.
Путаясь, конфузясь, стараясь делать незаметно для других, с грехом пополам Галина даже выслушивает грудь, выстукивает, стараясь уловить разницу у здоровых и больных. Ребятишек лечит от поносов, толкует с бабками об их болезнях, и так все это случайно, странно, чуждо, непохоже на то, что ждалось.
Раз приходит высокая старуха с плоской грудью, а из черного платочка глядит бледно-желтое, усталое, костлявое лицо. За ней парень с добродушными мясистыми голыми скулами; по бокам огромные руки, как две кувалды. С ними пришел тяжелый дух.
Старуха поморгала красными безволосыми веками и сказала, удерживая слезы:
— До тебе, родимая, с сыночком. Мати пресвятая, скольки ему сказывала, да рази они послухают?.. Говорю, блюди да блюди себе, вот доблюл. Кабы отец, он бы в батоги, шкуры две спустил бы, шелковый бы стал.
— Что такое?
Старуха прижимает одной рукой к вдавленной груди скомканный платочек, другой поталкивает растерянно и удивленно переступающего парня.
— Ничего, сынок, ничего, она все одно, што дохтор... Без стеснения... Ну, чего уперся бык быком, пра, бык.
Парень, так же растерянно ухмыляясь, возится огромными, корявыми, трудно гнущимися пальцами у штанов, развязывает поясок и начинает виновато выбирать колкую, с мерзким запахом, рубаху.
Девушка отшатнулась и вдруг закричала отчаянно:
— Уйдите... уйдите... уйдите! Что же это такое?.. Я приказываю... Василий, выведите их... Боже мой, что же это такое... Куда же мне, наконец, деваться...
Она разрыдалась, убежала в класс и заперлась. А старуха, утирая платочком набрякшие глаза и прижимая другую руку к костлявой груди, кланялась перед дверью:
— Родная моя, да не держи ты сердце на нас, убогих. Бог нас убил... Сказывала, блюди себя, не возжайся и с девками, а пуще к Феньке курносой не ходи. Да рази послухают. Кабы отец, шкуру спустил, забыл бы и дорожку и к девкам. Фенька-то сгнила вся. А больница, сама знаешь, тридцать пять верстов. Ну, дали примочки, да что с нее, с примочки. А то, говорит, ложись в больницу. Да как же ложись, — один он у меня во дворе-то. Как же без мужика. Все кверху тараманом пойдет. Присыпала ему Козлиха присыпочкой, так он, как присыпала, — а ночь месяшная, — как присыпала, что есть духу как оглашенный бег в одной рубахе до водяной мельницы, верстов шесть будя, а потом повернул назад до деревни, что есть духу, дюже, говорит, жгло, маменька, мочи нету, до чего жгло. С того полегчало. А теперя на раны пробило, дрянь стала вытягать. Присыпать бы еще трошечки, дак теперя его на аркане до Козлихи не приведешь. А парню почитай и ходить скоро нельзя.
Пришел Василий, молча взял старуху за плечи и толкнул к выходу, а парню дал леща коленом со ступенек.
Долго гнала из памяти эту мерзость Галина, судорожно вздрагивая от отвращения, и не приказала Василию пускать мужиков, а когда на улице случайно встречала кого-нибудь из парней, враждебно опускала глаза — видеть их не могла.
А мужики все-таки ходили: то палец дрожиной раздавит, то нарыв на ладони, твердой, как подошва, то лихорадка трясет, как осину, а сам землистый.
Медленно шло время, однообразно, заполненное ребячьим гамом, драками, слезами, тупым непониманием, и все короче становились серые сумеречные дни.
Раз проснулась, в комнате все бело. Глянула в окно, там тоже бело: и улица, и плетни, и крыши, и облака. И вместе пришла тишина, мягкая, тоже как будто пушистая. Беззвучно потряхивала головой вскосматившаяся лошаденка, мягко расступался под дровнями снег; ворона, сронив посыпавшийся с крыши снежок, молча потянула наискось через избы.
Только ребятишки, когда бежали в школу, с красными щеками, веселыми криками звонко разбивали эту народившуюся тишину.
Где-то далеко за деревней тонкий, как комариное пение, родился звук колокольчика. Ближе и ближе. Замер около церкви.
Кто бы это?
После обеда, проскрипев торопливо по ступенькам, вбежала Гашка и принесла красные выпиравшие щеки, снежный запах и холодок, а рачьи глаза блестят и смеются.
— Матушка вас зовет... гости приехали.
— Какие гости?
— Ды че-орные... — и покатилась от хохоту, — ды косы-ые.
И опять покатилась.
Галина пристально посмотрела на нее.
— Гаша, вам сколько лет?
Румяное, крепкое, здоровое лицо стало серьезно, а большие выпуклые, блестящие глаза перестали смеяться и уставились. Но как только сошел смех, так проступила тяжелая тупость и что-то животное в широком мясистом подбородке.
— А я до семи годов не говорила...
«А красивая...» — подумала Галина.
— Вы откуда, Гаша?
Та все смотрела, выпучив глаза.
— Мать меня дюже бьет... и отец...
— Вы здешняя?
— Не... — и мотнула головой, — из Пузовки.
И вдруг опять вся засветилась, брызжа здоровьем, со смехом, просящимися неизбитыми силами, — кровь с молоком, — покатилась:
— Ды гости же!.. Скоряе!..
И побежала через класс, только пол гнулся и скрипел: проскрипела по намерзшим ступенькам, и в одно время грузно и мягко побежала по улице, вскидывая снег валенками.
У священника Галину встретили, как всегда, ласково и гостеприимно. Она принесла журнал. Матушка всегда очень просит журналов, жадно перелистает, но возвращает в следующий раз непрочитанным и берет новый.
— Ну, знакомьтесь, — сказала матушка, взглядывая то на Галину, то на батюшку, то на черного, с черными раскосыми пронзительными глазами человека лет тридцати двух, — наш доктор, а это — наша Галечка, — матушка поцеловала ее и бегло глянула через Галинино ухо на батюшку, который торопливо перевел глаза на доктора и стал глядеть на него упорно и ласково. — Прошу любить и жаловать. — Доктор пренебрежительно тряхнул Галине руку, лицом глядя на нее, а глазами, блестящими и черными, в которых острота пронзительности, отдаленно напомнившая о безумии, мимо на оконную занавеску.