Собрание сочинений в семи томах. Том 3. Романы
Шрифт:
Выглядел он неважно; часто обижался, выходил из себя по пустякам и объяснял — это-де артистический темперамент. Но я думаю, его что-то мучило. Он все время говорил только о своей работе — это, мол, труд всей его жизни. Это должна была быть опера, только мне было чудно, почему он называет ее то «Юдифь», то «Абеляр и Элоиза», — сейчас, мол, он сочиняет либретто, а потом сразу возьмется за музыку. В голове, мол, у него все уже готово, остается записать. И вдруг на тебе, бросил все и исчез на несколько суток; возвратился бледный и как в горячке, — вот теперь, говорит, я в подлинно творческом трансе. А потом опять как сквозь землю провалился, только оставил записку, что идет туда, куда влечет его призвание. Можете себе представить мое состояние! А на другой день узнаю, что он убежал с одной заграничной певицей. Не буду ее называть — это была стареющая дива, большая и толстая, похожая на кобылу, голос она уже теряла и ездила
Странно, но по натуре я совсем не ревнивая, наверно, такая уж во мне рыбья кровь; а может, потому, что с мужем у нас давно уже были не такие отношения, чтобы ревновать, — не знаю. Скорее мне было стыдно, что он так глупо убежал, как влюбленный мальчишка, и что позор его получил такую широкую огласку; говорят, эта старая грымза заводила любовников во всех городах, куда приезжала на гастроли. Через десять дней он вернулся с покаянием; стал передо мной на колени и исповедался в грехах: дескать, он должен, должен был это сделать потому, что в этой женщине увидел тип своей Юдифи и потому, что она необыкновенно вдохновляла его как художника. Художник все, все должен принести в жертву своему творению, повторял он со слезами на глазах, он должен пройти через все испытания, лишь бы дело его жизни получило завершение. У художника есть на это право, кричал он с отчаянием, хватая меня за руки, ты должна понять и простить меня, я чувствую себя с тобою так уверенно…
Я с ним вовсе не ссорилась; я только подумала, во сколько это обошлось. Пожалуйста, сказала я, оставайся; у тебя есть своя комната, а перед людьми будем держаться, как будто ничего не произошло. Но моим имуществом ты больше распоряжаться не будешь. На расходы я тебе дам, а дела стану вести сама. Я даже удивилась, до чего женщина может ожесточиться. Он ушел, оскорбленный, и с тех пор у него прямо на носу было написано, что я поступила с ним жестоко и несправедливо.
Какие люди чудаки: раньше, когда денег у Бедржиха было хоть пруд пруди, он был такой скряга; теперь же, получив свое содержание, он спускал его немедленно и, глядя на меня с укором, уходил к себе и творил. Он исхудал и даже начал пить, и раза два я заметила, что он вынул у меня деньги из сумочки. Я ничего не сказала, но он, должно быть, понял, что я знаю, и стал намекать, что я, дескать, должна остерегаться прислуги и деньги прятать. А потом я уже нарочно иногда оставляла для него немного денег на видном месте; каждый из нас знал, что другому все известно, но мы не показывали этого, чтобы не смущать друг друга. В это время он начал встречаться с какими-то странными людьми, со слепым Каннером, например, — его я прямо боялась. Пан Фолтын всегда поил Каннера коньяком, и тот после этого горланил и колотил по роялю — ну прямо страх, да и только. Конечно, у меня не хватало характера, а нужно было как-то положить этому конец, — можно ли этакое животное впускать в квартиру! Да что поделаешь, думала я, это музыканты, ты в их дела не лезь, по крайней мере, Бедржих занят своим искусством, занят серьезно. Да, это правда — в то время он все что-то писал и черкал, проигрывал на рояле и снова бежал записывать. Иной раз слышу, ночь напролет возится и расхаживает но комнате. Похудел он ужасно, один нос торчал, и волосы топорщились в разные стороны. Теперь я всем покажу, говорил он, что во мне есть! Вы еще увидите, на что способен Бэда Фольтэн, все увидите! При этом глаза у него прямо горели, как будто и нас, рабски служивших ему, он яростно ненавидел. И все-то он с этим слепым Каннером возился; иногда вытаскивал его из кабака среди ночи и привозил домой, и они орали и молотили по роялю; а утром мы спотыкались об этого Каннера, уснувшего в коридоре. Вы видите, я все это терпела, я убеждала себя, что, может, и в самом деле пан Фолтын сочиняет нечто великое и ему необходимы такие встряски. Но однажды они поссорились — прямо кошмар; я услышала вопли, накинула халат и бегу к Фолтыну в комнату. Каннер этот сидит в низком кресле, топает ногами и верещит, будто его режут; по лицу у него течет кровь. А пан Фолтын стоит над ним с ножом в руках, у рта пена, глаза бегают, как у помешанного. Ну, тут я так вмещалась, что и не спрашивайте лучше, больше у нас Каннер не появлялся. Пан Фолтын плакал, что этот мерзавец его ограбил, украл музыкальные идеи, оттого, мол, он так и рассвирепел; он бы его убил, если б не я. Еле-еле я его успокоила, в таком он был отчаянии. Из окошка хотел выпрыгнуть. Да, сударь, нелегкая у меня была жизнь!
Потом какое-то время все шло по-хорошему; пан Фолтын прилежно писал и был тихий, как покойник. Он говорил, что уже кончает свою оперу о Юдифи и Олоферне и что сюжет потрясающий. Он проигрывал мне на рояле некоторые арии и отдельные пассажи; я, правда, в музыке особенно не разбираюсь, но скажу вам, в той сцене, где Юдифь в шатре у Олоферна, —
К нам тогда ходил другой музыкант, пан Троян его звали; этот вроде и не походил на артиста: длинный и худой такой, на носу очки, скорей ученый муж — тихий он был, деликатный, учтивый. Пан Троян был в опере консультантом или еще кем-то; говорили, он превосходный музыкант. Целыми днями сидели они с паном Фолтыном, тихо о чем-то беседовали, а иногда выстукивали что-то на рояле. Я всегда сама носила им кофе с булочками, и пан Троян быстро вскакивал с места, когда я входила, и так учтиво кланялся мне; все вокруг было устлано нотной бумагой, пан Фолтын прямо не чаял, когда я уйду, он был весь в своей работе. Ни о чем другом он и не говорил — только об опере, дескать, до чего же мучительная работа… инструментовка, кажется? Однажды я чуть не столкнулась в дверях с паном Трояном, когда он уходил, он смутился и, заикаясь, проговорил:
— Милостивая государыня… милостивая государыня, скажите ему, пусть он оставит это… или переделает все! Умоляю вас, скажите ему!
Как мне было жалко Бедржиха, ведь он потратил столько сил!
— Вы думаете, у него нет таланта? — спросила я.
— Да нет, — проговорил пан Троян почти нетерпеливо. — Талант у него есть, но… на один талант я не полагаюсь. Талант — ничто. Чтобы сочинять музыку, нужно… нечто большее, не только то, что в ушах…
Он махнул рукой, не зная, как бы это попроще объяснить.
— Скажите ему, что он должен стать другим человеком. Прощайте!
И исчез. Такой странный человек. За ужином я заметила пану Фолтыну, что, кажется, у пана Трояна есть какие-то возражения против его оперы.
Пан Фолтын покраснел и положил вилку.
— Он говорил тебе что-нибудь?
— Да нет, — отвечаю, — просто у меня такое впечатление. Он действительно разбирается в музыке?
Пан Фолтын пожал плечами.
— Разбирается, только… только воображения у него ни на грош. Сочинять оратории, это пожалуйста, но чтобы создать оперу, необходимо прямо дьявольское воображение. Куда Трояну, он просто какой-то факир от искусства, весь иссох. Артист все-таки не монах.
И пошло: сам же начал, но все будто бы спорил с паном Трояном, творить-де невозможно без страсти, артист должен изощрять свои чувства и инстинкты, и тому подобное.
— Кстати, — заметила я, — насчет этого изощрения. Я уже слышала, что ты снова волочишься за какой-то певичкой.
Это была совсем молоденькая девушка, только что вылетевшая из консерватории и несколько раз выступившая в театре. Я не ревнива, вы знаете, но коли он сам завел разговор, не оставаться же мне глухой?
Пан Фолтын и глазом не моргнул.
— Представь себе, — воскликнул он, — этот Троян считает, что Юдифь не для нее! Но это же превосходная, потрясающая Юдифь! Только в ней нужно пробудить глубинную женственность, эротическое бесовство.
И так далее, все как в первый раз.
— И ты хочешь в ней это пробудить? — спрашиваю. Он надулся, будто это разумелось само собой.
— А почему бы нет? — бросил он самоуверенно. — К вашему сведению, я сделаю из нее великую артистку, я, Бэда Фольтэн! Она должна радоваться, что встретила меня! Во мне есть нечто варварское, олоферновское, я вылеплю из нее Юдифь телом и душой…
Вы только представьте себе, это он говорит за столом своей законной супруге! Я никогда не видела его таким бесподобно самоуверенным. Он кричал о себе, о своем искусстве, и что все хотят его закабалить — Троян, и все прочие; и о том, как он презирает эту мелкую, мещанскую среду! Вот где-нибудь в другом месте Бэду Фольтэна оценили бы! Но теперь он, невзирая ни на что, всего себя отдаст своему творению, только теперь он ощутил в себе страшную, варварскую творческую силу…
Подбородок у него трясся. Фолтын брызгал слюной, стучал кулаком по столу, а мне вдруг стало так его жалко! Ай-ай-ай, бедняжка, подумала я, видно, плохи дела с оперой, видно, ничего из нее не выйдет. Я это ни с того ни с сего отчетливо вдруг поняла, уж и не знаю почему, — может, потому, что он так судорожно и прямо-таки отчаянно хвастал? Видать, ничего у тебя, голубчик, не выйдет, и придется тебе с этим смириться. Мне как-то даже легче стало; оставит он свое искусство, по крайней мере, будет покой… На житье у нас с ним хватит, нам уже не по двадцать лет, так чего метаться! Нет, конечно, я бы чувствовала себя счастливейшей женщиной на свете, если бы Бедржих сочинил что-нибудь великое и прославился; но в нас, женщинах, иногда воскресает жажда или потребность смириться. Тогда как-то уютнее себя чувствуешь.