Собрание сочинений. Т. 15. Разгром
Шрифт:
Однажды утром пришел врач, он был потрясен, его руки дрожали. Он вынул из кармана бельгийскую газету, бросил ее на кровать и воскликнул:
— Друзья мои! Франция погибла! Базен изменил!
Жан дремал, полулежа на двух подушках, но тут он сразу проснулся.
— Как «изменил»?
— Да, он сдал Мец со всей армией. Опять начинается седанская история, но теперь мы отдали остатки нашей плоти, последние капли нашей крови!
Он снова взял газету и прочел:
— «Сто пятьдесят тысяч пленных, сто пятьдесят три знамени, пятьсот сорок одна полевая пушка, семьдесят шесть митральез, восемьсот крепостных пушек, триста тысяч ружей, две тысячи подвод обоза, боеприпасы для восьмидесяти пяти батарей!..»
Продолжая чтение, он сообщил подробности: маршал Базен со своей армией был окружен в Меце,
— Черт подери! — глухим голосом воскликнул Жан, не поняв всего до конца, ведь он всегда считал Базена великим полководцем, единственным спасителем Франции. — Что ж это такое? Что же теперь делать? А что творится в Париже?
Врач принялся читать известия о Париже; они были катастрофичны. Он напомнил, что это газета от 5 ноября. Сдача Меца произошла 27 октября, а в Париже это стало Известно только тридцатого. После неудач под Шевильи, Баньё, Мальмезоном, после сражения под Бурже и потери его это известие словно громом поразило отчаявшееся население, возмущенное беспомощностью и бессилием правительства Национальной обороны. На следующий день, 31 октября, забушевало настоящее восстание; огромная толпа собралась на площади Ратуши, наводнила залы, захватила членов правительства, но национальная гвардия освободила их, опасаясь торжества революционеров, требовавших установления Коммуны. Бельгийская газета отзывалась самым оскорбительным образом о великом Париже, который раздирает гражданская война, когда у его ворот стоит неприятель. Ведь это окончательное разложение, лужа грязи и крови, в которую рухнет целый мир!
— Истинная правда! — побледнев, пробормотал Жан. — Нельзя драться между собой, когда на нашей земле пруссаки!
Генриетта молчала, пока речь шла о политике. Но тут она невольно вскрикнула: она думала только о брате.
— Боже мой! Ведь Морис — отчаянная голова, лишь бы он не вмешался во все эти истории!
Все замолчали, а врач, пламенный патриот, сказал:
— Ничего! Если нет больше солдат, вырастут другие. Мец сдался, пусть сдастся даже Париж, но Франция не погибнет!.. Да, как говорят наши крестьяне, нутро у нас крепкое, и мы все-таки выживем!
Но видно было, что он только бодрится. Он сообщил, что на Луаре формируется новая армия; ее первые бои близ Артенэй не очень удачны, но она станет более боеспособной и пойдет на помощь Парижу. Его особенно воспламеняли прокламации Гамбетты, который вылетел на воздушном шаре из Парижа 7 октября, на следующий день уже обосновался в Туре, призывал граждан к оружию и говорил таким мужественным, разумным языком, что вся страна признала диктатуру Общественного спасения. Возникал вопрос о том, чтобы сформировать одну армию на севере, другую на востоке, добыть солдат из-под земли силой веры. Пробуждалась провинция, стремясь создать все, чего не хватало, бороться до последнего гроша и до последней капли крови!
— Чего там! — сказал на прощание врач, собираясь уходить. — Мне случалось приговаривать к смерти больных, а они через неделю были уже на ногах.
Жан улыбнулся.
— Доктор! Вылечите меня поскорей, чтобы я мог отправиться туда и занять свое место!
Генриетту и Жана очень опечалили дурные известия. В тот же вечер поднялась снежная вьюга, а на следующий день, придя домой и вся еще дрожа от холода, Генриетта сообщила Жану, что Гутман умер. Лютый холод убивал раненых, опустошал ряды коек. Несчастный немой хрипел два дня. В последние часы Генриетта осталась у его изголовья, уступая умоляющим взглядам немого. Он говорил с ней глазами, на которых выступали слезы; может быть, он хотел сказать ей свою настоящую фамилию, название далекой деревни, где его ждали жена и дети. Так он и скончался неизвестным, посылая ей цепенеющими пальцами воздушный поцелуй, словно желая еще раз поблагодарить за все заботы. Только она одна провожала его на кладбище, и комья мерзлой земли, тяжелой, чужой земли, вместе с хлопьями снега, глухо стуча, упали на еловый гроб.
На следующий день, вернувшись из лазарета, Генриетта сказала:
— Бедный мальчик умер!
О нем она плакала.
— Если бы вы слышали, как он бредил! Он звал меня: «Мама! Мама!» — и так нежно протягивал руки, что мне пришлось посадить его к себе на колени… Ох, бедный! Он так исхудал от болезни, что стал совсем легоньким, словно маленький мальчик… И я его баюкала; ведь он называл меня матерью, а я только на несколько лет старше его… Он плакал, я сама не могла удержаться от слез, и все еще плачу…
Она задыхалась, не могла больше говорить.
— Умирая, он несколько раз пролепетал свое прозвище: «Бедный мальчик, Бедный мальчик…» Да, правда, бедные ребята — все эти славные мальчики, некоторые совсем дети! Ваша гнусная война отрывает у них руки и ноги и так их мучает, прежде чем уложить в гроб!
Теперь Генриетта каждый день приходила домой, потрясенная чьей-нибудь смертью, и эти чужие страдания еще больше сближали ее с Жаном в грустные часы, которые они проводили уединенно в большой тихой комнате. Но это были поистине сладостные часы: возникала взаимная нежность, которую они считали братской, нежность двух сердец, мало-помалу узнавших друг друга. Умный, рассудительный Жан духовно вырос от постоянного общения с Генриеттой, а Генриетта, сознавая, как он добр и умен, забывала, что это простой крестьянин, который ходил за плугом, прежде чем надел солдатский ранец. Они хорошо понимали друг друга и составляли «отличную пару», как говорила с многозначительной улыбкой Сильвина. К тому же они совсем не стеснялись друг друга; она продолжала лечить его больную ногу, и они всегда смотрели друг другу в глаза ясным взором. В своем черном вдовьем платье, Генриетта, казалось, уже не чувствовала себя женщиной.
Жан, оставаясь один в долгие дневные часы, невольно предавался мечтам. Он испытывал к Генриетте бесконечную благодарность, какое-то благоговейное почтение и поэтому отверг бы, как нечто кощунственное, всякую мысль о любви. А между тем он думал про себя, что, если б у него была такая нежная, кроткая, деятельная жена, как Генриетта, его жизнь стала бы райским существованием. Его несчастье, тяжелые годы, проведенные в Ронье, горестная судьба его брака, гибель жены — все прошлое вспоминалось ему, его обуревала тоска о любви, и рождалась смутная, едва осознанная надежда снова попытать счастья. Он закрывал глаза, погружался в полусон и воображал себя в Ремильи, вновь женатым, владельцем поля, которого хватит, чтобы прокормить честную непритязательную семью. Все это было так невесомо, в действительности не существовало и, конечно, никогда не осуществится. Жан считал, что он способен только на дружбу и любит Генриетту только потому, что она сестра Мориса. Но неясная мечта о женитьбе в конце концов стала для него отрадой, игрой воображения, которой он тешился в часы печали, хотя и знал, что все это неосуществимо.
А Генриетта об этом и не помышляла. После чудовищной драмы в Базейле ее сердце было истерзано, и если в него проникала новая нежность, то только невольно, — так глухо пробивается наружу зреющее зерно, и ничто не выдает его скрытой работы. Генриетта не сознавала даже, что ей теперь доставляет удовольствие сидеть часами у постели Жана, читать ему газеты, которые, однако, их только огорчали. Никогда ее рука, касаясь руки Жана, не дрожала, никогда при мысли о будущем она не предавалась мечтаниям, не желала быть любимой снова. А между тем она находила забвение и утешение только в этой комнате. Когда она деловито и заботливо ухаживала за раненым, ее сердце успокаивалось; ей казалось, что брат скоро вернется, что все отлично образуется, что в конце концов они все будут счастливы и больше не расстанутся. Она говорила об этом без смущения, настолько все это казалось естественным, и не старалась хорошенько разобраться в своих чувствах: она отдавалась любви целомудренно и тайно, всем сердцем.