Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем
Шрифт:
Именно эту усталость я и испытывал к концу последнего часа, отведенного для живописи. От долгого сидения на полу поламывало спину и ноги, голова была слегка тяжелой. Я с наслаждением встал, до хруста вытянулся, пошел по аудитории, заглядывая в работы своих товарищей. Конечно, я знал, что мой портрет не будет в числе самых лучших, мне достаточно сознания — иду в ногу с курсом.
Я переходил от одного мольберта к другому, вглядывался, сравнивал, и вот тихая радость оттого, что я утомлен приятным, важным для меня делом, стала исчезать.
В прошлый раз похвала немного вскружила мне голову, я не слишком трезво оценивал
Теперь же угар слетел с меня, и я увидел, что только несколько начатых портретов примерно на одном уровне со мной. Я сделал прыжок по сравнению с моими прежними работами, но по сравнению со всем курсом я едва нашел место в самом хвосте.
С кем же я стал вровень?
Был некий Гавриловский, рослый красавец, державшийся всегда с надменностью классной дамы, обладатель длинных белых рук, тонкие пальцы которых, казалось, созданы для прирожденного музыканта или ваятеля. Этими благородными руками он писал одна на другую похожие картинки — все рыжевато-коричневые, плоские, аккуратные, где была выписана каждая складочка, морщинка, пуговица… Гавриловский никогда не приходил в восторг от чужих работ, никогда не стеснялся показывать свои. Замечания он выслушивал спокойно, признавал свои ошибки с достоинством, честно принимался их исправлять, но не было случая, что его исправления помогли хоть как-то освежить унылый колорит, который один из наших остряков назвал: «Жареная вобла, обросшая плесенью».
Был некий Парачук, грузноватый, на первый взгляд флегматичный, очень умный, выделявшийся среди всех нас начитанностью. Он, как и я, понимал, что пишет плохо, был упрям, как и я, много и ожесточенно работал и день ото дня становился раздражительней. Часто возле него вспыхивал скандал из-за взятого тюбика краски, из-за придвинутого слишком близко мольберта, просто из-за того, что его нечаянно задели локтем.
И еще был Гулюшкин, тихая, незапоминающаяся личность, в уединении писавший свои размыленные холсты.
У всех у них были частичные удачи. Все они время от времени удостаивались скромных похвал. А в общем, не всем же хорошо работать, не все должны быть одинаково способными. Рядом с даровитыми как накладной расход для института обязателен какой-то процент бездари. Ничего не поделаешь.
До сих пор меня нельзя было считать бездарностью по той причине, что я совсем не умел работать. Я был ничто. Я сделал прыжок. Всякое движение вперед похвально, и меня похвалили.
Все это я понял, когда бродил среди чужих мольбертов. Был последним и остался им. А у меня большие планы на жизнь. Я не могу согласиться на то, чтобы давать людям меньше других. Снова бей тревогу! Если сумел сегодня сделать шажок вперед, не медли, делай завтра другой. Ты должен стать рядом с лучшими, и только там твое место! Ведь когда институт будет окончен и наш курс выйдет в люди, то даже наши лучшие из лучших, вроде Эммы Барышевой, окажутся где-то в середине. Много художественных институтов, много в стране талантливых людей. Добивайся места рядом с Эммой Барышевой. А как до нее далеко!..
Тяжелые сомнения ложатся на душу.
Я не выпускал из рук карманного блокнота. В электричке, на лекциях, вечерами в комнате, когда мои товарищи ведут будничные разговоры — порвались ботинки, день стипендии далек, некоего Соколова с операторского собираются исключить за пьяный дебош, — я рисовал, рисовал, рисовал… Какие-то наброски получались удачными. Один удачный, а сто таких, которые стыдно показывать.
Я писал серые осенние пейзажи сквозь мокрое окно, сам для себя ставил по воскресеньям натюрморты: пустая консервная банка, деревянная ложка, луковица. Под моей койкой скопились вороха пыльных, замазанных краской картонок. Позднее я прочитал у какого-то французского писателя, что талант — это упорство, что гении — это волы, неустанно ворочающие тяжкий груз в течение всей жизни. Эх, если б это было так! Я наверняка стал бы светочем среди живописцев.
Никаких прыжков вперед я больше не делал. Пока стоял у мольберта, орудовал кистью, мои работы мне правились, я был уверен: теперь-то наверняка меня ждет успех. Но едва сравнивал с другими, сразу понимал: мои работы — какие они старательные, разумные, ничтожные, от них на расстояние так и прет потом добросовестной бездари.
Блажен, кто верует в себя! Красавец Гавриловский по-прежнему со значительным видом, аккуратно, мазочек к мазочку, расписывал свои кофейные холсты. А на меня все чаще и чаще находили минуты отчаяния…
Во время одного перерыва, когда позировавший нам старик, вяло шагая от стены к стене, разминал затекшие члены, в аудитории появился не кто иной, как всеми забытый Григорий Зобач.
Одет он был щеголевато: в новом темно-синем костюме, при галстуке, отливавшем рыбьей чешуей, на ногах ботинки на толстой каучуковой подошве, губастое лицо лоснится благополучной улыбкой.
— Здорово, старатели! — поприветствовал он нас. — Все творите? A-а, Бирюков! Тебя еще не выставили? Ну-ка, дай взгляну, как ты пачкаешь холст.
Он насмешливо пощелкал языком, потом повернулся ко мне и окинул взглядом сапоги, портфельные брюки, гимнастерку, заляпанную красками.
— Что-то ты, брат, отощал! Физиономия синяя, скулы сквозь кожу прут. Оно, высокое-то искусство, жмет, видать, сок. Плюнул бы ты, братец, на все. Ну, вот Эмка Барышева старается или Ковалевич, так они надеются в Левитаны попасть. Да и то им место в кино приготовлено — пятой спицей в колеснице, на побегушках у директора картины. А ты-то и подавно в художниках останешься серой скотинкой. Я вот сказал себе: знай, сверчок, свой шесток. Меня теперь калачом в институт не заманишь. Что с дипломом, что без диплома — цена одна. Вот приняли художником на завод, оклад от выработки, худо-бедно, тыщи полторы, а то и две с половиной в месяц нагуливает. Да перед каждым праздником калым. Недавно на пару с одним старичком за четыре дня четыре тысчонки отхватили. Хочешь, и тебя к делу пристрою? Правда, святому искусству придется прощальный поклон отбить: будешь диаграммы рисовать, доски показателей разукрашивать. Хочешь?
Я сердито огрызнулся.
— Ну и дурак, — спокойно отозвался Зобач. — Лезь из кожи, изводи холсты, а все равно придешь к тому, что я сейчас тебе предлагаю. На заводе или в киностудии, а цена одна — дюжина таких, как ты, на одного мало-мальски толкового мастера.
Он поболтался еще средь холстов и ушел. Едва лишь закрылась за ним дверь, как аудитория зашумела:
— Цветочек!
— На показ явился.
— Во всем новеньком, с иголочки, хоть в витрину ставь.