Собрание сочинений. Т. 3
Шрифт:
Примирение наше, одним словом, действительно было бурным и бессонным. Под утро я в сосиску накирялся коньяка и пристал к Коте с ворчливым вопросом насчет национальности этой подлючей шинели, тухлого штыка и портяночной кирзы. Тут Котя, обнаглев, закричала, что я мог бы «уважительней отзываться о человеке, так или иначе переспавшем не с какой-то фабричной шлюшкой, а с твоей собственной женой»… Логика этого высказывания и претензии как-то не сразу уместились в моем воспаленном мозгу. Я строго попросил повторить. Вместо ответа Котя начала одеваться, чем совершенно меня обезоружила. Да и кто из любящих не сдаст своих выгодных позиций и не размякнет от полной обезволенности, когда подлое, но любимое существо обиженно набрасывает на себя комбинацию и так гневно одергивает на милых плечиках бретельки, словно готовя крылышки к безвозвратному отлету в иные руки, что вы, сами того не замечая, опускаетесь с высот гордого презрения до зачуханных половиц окончательного пресмыкательства? Никто. Я даже уверен, что Отелло покончил со своей дамой не столько
Начались очистительные рыдания с ее стороны, заверения в моей половой неповторимости, основанные на опыте одной-единственной измены за несколько трудных лет совместной жизни, и разные, совершенно неожиданные для меня примирительные сексуальные поступки. Я все же настоял, чтобы Котя ответила насчет национальности «этого ночного сторожа». Котя сказала нехотя, что у нихне было никакой интеллектуальной близости… «с ним буквально не о чем было поговорить, но он признался однажды, что его мать была полуполькой-полуеврейкой, а отец – полулитовцем-полутатарином. Сам же он считал себя почему-то чистокровным русским…».
Под этот рассказ, с бешеной ненавистью к постовой сволочи и с мыслью о печальной истории Кремля, я наконец провалился в сон…
Просыпаюсь с закономерным треском в башке и от жуткого грохота в дверь черного хода. Схватился за голову в страхе, что вот-вот разойдутся черепные швы и придется вызывать «скорую». Открываю дверь. Там – толпа жильцов, участковый и управляющий техник-смотритель.
«Неужели вы, товарищ Штопов, не чувствуете, какую вонь развели в общественном подъезде?…» – «Это же, понимаете, вызывающая антисанитария…» – «Вы ответственны за два сердечных приступа с невыходом на работу…» «Я, – отвечаю, – ничего такого не замечаю в последние часы, но спецведра поросячьи следует опорожнять в положенный срок. Или мы прекратим откармливать ваших мифических поросят. Вы разбудили оперированного…» – «То, что вы кидаете в спецведро, никакие поросята есть не станут…» – «Давайте, товарищи, вынесите ведро на помойку и ликвидируйте лишнюю вонь…» – «Неужели вы ничего не чувствуете?» – «Правда, что в народе говорится: своя вонища не пахнет…» «Я, – повторяю, – оперированный на голове. Я на больничном. Зайдите, товарищ участковый, в квартиру. Вы сейчас поговорите с кем следует. Остальные – ждите в подъезде. А провонявшие дары моря я купил в нашей “Рыбе”…»
Тон мой юродски-начальственный смутил местных заправил и нервных общественников. Участковый проследовал за мной. Сняв фуражку, туповато склонился над блошиным загоном, разглядывая кишевших на бескалорийной кошме насекомых. Я набрал служебный номер генерала. Адъютант соединил меня с ним мгновенно. «Серый? Доброе утро. Я тут как раз твои ночные разговоры прослушиваю. Очень складно. Молодец. Поправка идет гигантскими шагами. Ты – мужичина, но финтить хватит. О’кей? – Все во мне от этих слов провалилось в тоскливую бездну. – О’кей, Серый? Ты что молчишь?» «Тут меня, товарищ генерал, беспокоят по линии ЖЭКа, – говорю как бы ни в чем не бывало, – запахи их беспокоят из спецведра для поросят. Прошу воздействовать…»
Я передал трубку участковому. Тот, стоя по стойке «смирно», доложил что к чему. Подтвердил факт смерде-ния морской капусты, сельди и трески. Не знаю, что именно наговорил генерал менту. Тот не успевал отвечать: «Есть… есть… слушаюсь… будет выполнено, товарищ генерал… есть… служу Советскому Союзу…»
Затем пулей вылетел из квартиры. Я снова взял трубку. «Вот что, Серега, – сказал генерал, – не думай, что я тебя не понимаю. Я все прекрасно понимаю. Мне самому у насработать неохота. Работа тяжелая и временами грязноватая. Переделка мира– не проктология. Ее в перчатках не делают. Ясно?» «…Листья… листья… грустно… в последних астрах, товарищ генерал, ты… безутешно проливала… хрусталь прощальная жива…» – провякал я, потому что больше ничего не пришло в мою голову, потрясенную тотальным подслушиванием частной личной жизни и, таким образом, полной моей интимной оголенностью и беззащитностью…
«Бросай, говорю тебе, Сережа, финтить и строить Харламова. Нормально – увиливать от сотрудничества с органами. Я это уважаю и, повторяю, понимаю. Но мы с тобой поработаем. Не будь большей, чем Феликс Эдмундыч, чистюлей. Мы тут не хуже твоего идеалисты, гуманисты и поборники прав человека. И ничего такого позорного для твоей чести и совести ты делать не будешь. В частности, повременим с обчуиванием подследственных. Не беспокойся. Иду тебе навстречу. И ценю, повторяю, внутреннее твое благородство. Нам полураспавшихся циников не требуется. Мы– не свинарник, Сергей Иваныч…»
В этот момент разговора – разговора почти одностороннего – я поглядел в окно. Техник-смотритель с одним из общественников выносили наше спецведро на помойку. Чувствовалось по их лицам, что они изо всех сил задерживают вдыхание в себя смердения даров моря…
«Так что ты, Серега, давай слегка опохмелись и отдыхай, приходи в себя. Главное – проникнись раз навсегда мыслью о том, что ты со всеми потрохами принадлежишь народу и, в его лице, нам,то есть движущей силе истории. Ну что, трудно тебе будет полетать на вертолете по красивейшим местам Анголы, Никарагуа, Афганистана, а вскоре и Ирана и понюхать-разнюхать, где у них притаились редкие периодические элементы?… Что молчишь?… Можешь сам планировать полезные намфокусы своей гениальной носоглотки. Кто тебе возвратил-то ее?… А?… Молчишь?… То-то и оно-то, Серый, что мы с тобой немало наворочаем чудес. Это разные великие поэты начинают мощно действовать после откидывания копыт, а мы с тобой должны поканителиться, пока ты жив и вертухаешь-ся. Заверяю, что ничего такого, беспокоящего твою совесть, учуивать ты не будешь… Договорились?»
Что мне было отвечать? Я горько задумался. Куда деваться? Теперь и в Израиль не выпустят с фиктивным браком…
«А про финты твои, Серега, я забуду. Я сам ведь таким был в годы либеральной оттепели. И считаю это очень хорошей закалкой старинных душевных традиций. Но неужели ж совесть твоя романтическая позволила бы тебе не учуять среди подозреваемых ублюдка – растлителя и убийцу малолетних девчоночек?» «Убийца и насильник – другое, – говорю, – дело», – невольно давая таким образом согласие на сотрудничество с ними. «Вот за такие слова, Сергей, я лично тебе благодарен. Нисколько не сомневался в тебе. Давай отобедаем по этому случаю в приватном порядке. В кабинете. В “Арагви”. Это – наш кабачок. Только там никаких дел. Исключительно – треп о жизни. И – никаких “генералов”. Там я для тебя – Вадим. О’кей?» «Ладно, – говорю, – посидеть не мешает в хорошем ресторане, но трудно выносимы официантские миазмы…» «Насобслужат наширебята. Давай ровно в два ноль-ноль. Насчет дам не беспокойся. Пускай твоя Котюля поревнует. Кстати, скотина эта караульная последний раз стоит сегодня на почетном посту. Мыему покажем, поганцу, как злоупотреблять служебным положением и вертеть по сторонам глазами на посту номер один нашего государства. Татаролитовожидополячишко нашелся. Враг…» «Не надо, – говорю, – вамему мстить. Возмездие нужно учинять личным образом и без технологии власти…» «Это ответ настоящего мужика, Серега. Верь: я тебя даже люблю за чистый характер и персональное достоинство. Я в тебя тыкну как-нибудь парочкой настырных нашихкритиков и покажу им, что классический, понимаешь, русский человек не уничтожен, что не распался он на противоречивые и молчаливые части, но мучительно осуществляет свой выбор на рубеже времен. Если же ты заманишь часового этого в афганскую ловушку, как басмача, и оторвешь ему яйца вместе с карабином, то можешь считать дело свое закрытым. Одним словом, ровно в два ноль-ноль. Форма одежды… непринужденно-штатская. О’кей?»
Мне что-то стало так легко и весело от возможности не охотиться с органами за людьми в ихучреждении, что я тоже хохотнул и сказал: «О’кей». В словечке этом, новом для меня, было что-то такое бессмысленно-бодрое и обязательное, не то что в нашем лениво-раздумчивом и ужасно неопределенном «ладно».
Пообедать в компашке со всесильным, отвратительно-неглупым чекистом? О’кей. Почему нет? Может, я его ненавязчиво подвигну принюхаться к себе самому? Может, мы еще посоревнуемся. А то, что я поработаю на них тонкостью нюха… Нечего делать вид, что выдувание сложнейших приборов для военной бактериологии ненавидимой мною советской власти – занятие безвредное для совести. В советской власти виноваты все. Даже уборщица в сортире и кассирша в универсаме. Даже отъявленные враги этой бездарной власти, одной рукой сочиняющие письма к мировой общественности, а другой режущие советскую ливерную колбасу исключительно для продолжения жизни, поддерживают в какой-то мизерной степени жизнь советской власти. Нельзя же запротестовать против, извините за выражение, ебаной советской власти трехсотмиллионным массовым самосожжением? Потому что всеобщая смертьи есть любимейшая и тайнозаветнейшая цель советской власти. Стоит ли приближать ее окончательную победу своими собственными руками? Нет. Нам надо жить во что бы то ни стало и несмотря на нее. Посмотрим, кто кого в конце концов – как бы мрачно ни выглядело последнее выражение – передюжит. Надо жить и хоть как-то хитромудро изгиляться каждый день в науке – увиливать от всех бытовых, телесных и душевных пыток этой надчеловеческой проказы, пропитывающейся временем и нервом нашей жизни.
Тихое уныние человеческих существ, тянущихся и втянутых в тупое и бездумное поклонение сифилисному трупу, зачавшему советскую власть как образину смерти, тоже есть прямое ее подобие… Возвеселись, Сергей Иваныч…
Так я думал, побрившись и пополоскавшись в ванной. Швы от воды уберегал. Только побрился – снова звонок в квартиру. Я голый. «Кто?» – «Мы – курьер от самого». Я накинул Котин халат на свое еще не опохмелившееся тело. Открыл дверь. Там стоял безликий детина, при виде которого нельзя было не подумать о том, что он курьер. Жизнь в этом смысле бесконечно милосердна… Всем находится в ней место – уродам, курьерам, стеклодувам, генералам, бактериологам, говночистам, Горбачевым и так далее… Все это промелькнуло в трещавшей башке, когда я расписался в получении необычной бандероли. Хотел сунуть курьеру полтинник. « Мыне берем», – сказал он и скрылся в лифте.