Собрание сочинений. Т. 3
Шрифт:
– От каждого человека, – говорю, – несет… все время… только листья не врут и поэтому грустно опадали… трудно… должна определить милиция…
– Верно, Серый. Но почему в диссидентов и в шпиона ты не тыкнул пальцем, а указал на меня?
– Которые врут – вырабатывают вместе с потом ароматичный камуфляж правды… Вам же скрывать нечего… цель имеете…
– Ты сам, Серый, не подозреваешь, насколько ты прав. Имеем цель. Тысячу раз имеем. И облапошим нашей стратегической ложью внешнего врага. Как думаешь, облапошим?
– Облапошите, – ответил я с полной убежденностью. – С Афганистаном облапошили, значит, и всем остальным запудрите мозги… плохо… плохо… листья…
– Ну будет, будет… Сейчас вызовут машину. Поезжай. Отдыхай. С женой не переусердствуй, а то швы на башке лопнут.
– Да. От всех. От одних – едко и постоянно. От других – моментами и не зловредно… пахнет… ничего не поделаешь…
– А детишки, если они еще до полового созревания?
– И тут мало чистоты такого рода… В детишках порождают ложь родители и детсад…
– Ну от трупа же не может наконец-то смердеть ложью?
– Вот от трупа-то и несет иногда не телесной, – говорю увлеченно и несколько забывшись, – вонью поднакопленной лжи. Особенно если труп долго не погребают с глаз людских долой и вон.
– Намек твой понял. Все же я – русский человек с тайной традицией. Но от некоторой незахороненки намсейчас отказываться не актуально. Вот переделаем когда весь мир, тогда все незахороненное – захороним, а кое-что вынужденно погребенное… воскресим… воскресим…
Повторив два раза «воскресим», генерал так скрипнул зубами, что меня в ту минуту пробрал жуткий ужас. Ни за что не пожелал бы я самому себе присутствовать при воскрешении генералами каких-то ихних невразумительных святынь в ими же обгаженной-перегаженной пустыне Будущего.
Затем, направляясь вместе со мной в палату, куда принесли личную мою одежду, генерал отвлекся от неведомой мне тайной традиции и мечты о мстительном воскрешении и, словно испорченный мальчишка, расспрашивал о возможностях обонятельного анализа порочной женской психики. На радостях, что вызволяюсь из треклятого учреждения, я рассказал ему пару весьма скабрезных случаев из моей практики. Я также признался генералу, что жена для меня – замена друга, брата, партии; телевидения, любовницы, велосипеда и так далее.
– Да, Серый, речь тебе надо подлечить, а в остальном ты – неслыханный в народе оригинал. Жди звонка. Я тебя никому не дам отныне в обиду. Ты – достояние. Ты – надежда не на какое-то там пресловутое религиозное, а на физиологическое возрождение несчастной, между нами говоря… не будем уточнять кого и чего именно… настроил ты меня на недопустимый лад…
Еду в черной «Волге» домой. Забыл обо всем клиническом, но как-то кольнуло тревожно под ложечкой при следующем соображении: а не с подъялдычной ли целью расспрашивал меня генерал о женской психике? Может, садистически и из зависти беспримерной любви к Коте, а также демонстрируя необъятную свою во всем осведомленность, возжаждал он травмировать меня за уклонение от правдивых ответов? С чего это я взял, что ихтак просто надуть и облапошить?…
Но отбросил я от себя все эти мыслишки с необыкновенной легкостью и бешеным прямо-таки аппетитом к жизни. Отбросил и попросил служебного водителя остановиться. Сказал, что желаю пройтись пешочком по знакомым мостовым и объять восторженной душою весь букет бытия. Водитель оглядел меня так, как обычно врачи оглядывают явных психов – со снисходительной печалью и якобы полным разделением их мыслей и чувств… Плевать, думаю, никого не задевающее юродство есть наилучшая защита и от понимания тебя, и от непонимания в советской коммунальной пустыне. Мне все равно, кем вы меня считаете: поврежденным при первоначальных родах или трансстебанутым «шизлонгом». Лишь бы я сам в своих глазах являлся тихим существом, брезгующим всего непотребного. Лишь бы я был единоличным фронтом отказа от покорного сотрудничества с грязной наукой и пакостной властью…
Иду, значит, по улице. Дышу не как обычно – только ртом, чтобы слегка упасти ноздрю и отвернуть ее от невыносимого содержания городского воздуха, – но дышу всем своим отверстым перед действительностью носом.
Страшно
Иду по улице. Вернее, бреду, как бездомный пес, сую свой нос повсюду, разве только ногу не задираю у каждого столба, и чувство у меня такое, словно душа моя поддерживает за слабый локоть периодически падающий в обморок организм, и ведет его, и останавливает его в тех местах, которых бежал он прежде в отчаянии и отвращении… Ничего, говорю, привыкай, принюхивайся, не дрожи в коленках, гораздо легче и достойней собраться с силами и открыть сморкало всему букету жизни, чем вбухивать всю свою энергию в капризно изоляционные меры… Давай в подземный сортир проследуем. Отольем давай в этой преисподней, как все отливают, но и удивимся давай, кроме всего прочего, чудесной нашей и пожизненной обреченности на мочеиспускание… Не устрашайся, говорю, милое тело, самого себя, что есть ошибка и унылое самоограбление, не то я тебя не туда еще тыкну носом…
Завожу затем свой упирающийся организм в местный рыбный магазин. Первый раз в жизни – поверьте, господа, – решился посетить его. Обычно обходил за три версты и сплевывал после неудержимого спазма от одной лишь мысли о советской нарпитовской скверне вроде бы речного и морского происхождения. Конечно же, нигде извращение, изуродование и порча продукции этих благородных стихий – особенно стихии морской – не достигает такого преступного зловония, как в местном нашем рыбном магазине. Слезы буквально прыснули из глаз моих, словно у клоуна, когда обозрел я, содрогнувшись, сморщенные морковочки, вяленькую свеколку, проросший лучок и серые судки с жалкими соленьями – помидорами и огурцами, – выставленные там, где положено было находиться всему, собственно говоря, рыбному. Поскольку на стене, за прилавком, довольно мастерски были нарисованы члены, так сказать, рыбьего политбюро – лещ, судак, севрюга, окунь, кета, краб и даже кальмар, которого, по словам Коти, в народе звали «кал-марке», пока он загадочно не исчез со всех всесоюзных прилавков. Освоился постепенно. Унял отдышку. Заметил, приглядевшись, «дары моря», благодаря которым магазин наш несчастный не переименовали в овощной. На этом вечно настаивали местные жители, испытывавшие удивительно стойкую тоску по минимальной хотя бы определенности. Я выдержал и это испытание. Некоторые покупатели – пожалуй, даже все они – напряженно вглядывались в оттаявшую морскую капусту, в селедку, брюшко которой выржавело и обнажило шкелетный гребешок, в маслины, съежившиеся в мутном рассоле до того, что напоминали головки эфиопских детишек-дистрофиков, вглядывались в просоленные мумии трески и ржавые, похожие на мины консервы «Частиковые с перловой кашей и каперсами». Они раздумывали: покупать эту карикатуру для продолжения жизни семьи, а заодно и своей собственной? Я же подсчитал в уме расходы, выбил чек и подал его продавщице. Подав, вежливо попросил: «Пожалуйста, порезать». – «Что порезать?» – «Морскую капусту и треску». – «Вы что, мужчина, спятили или издеваетесь над рабочим местом?» – «Нисколько не издеваюсь, а наоборот: раньше резали и теперь нарежьте», – сказал я, подстраиваясь к языку продавщицы. «Если ты чокнутый, то иди и лечись, – сказала она миролюбиво. – Раньше резали семгу и балык. Пора знать».