Собрание сочинений. Т.25. Из сборников:«Натурализм в театре», «Наши драматурги», «Романисты-натуралисты», «Литературные документы»
Шрифт:
Семья Жуайез и является самым слабым местом романа. Как я уже пояснял, автор не решился дать картину, целиком посвященную изображению парижской развращенности. Он человек тонкий и уравновешенный, ему необходим был какой-то противовес, какой-то уголок, где он мог бы показать простодушие, чистоту, свежие чувства, где читатель мог бы отдохнуть. Во всех своих произведениях он намеренно отводит место для добродетели. Часто это ему удается; он считает, что непременно надо бросить публике такой медовый пряник. Но на этот раз картины парижской развращенности, свидетелем которых он был, оказались столь многочисленны и столь ярки, что поневоле заслонили все остальное. И бедное семейство Жуайез совсем подавлено окружающими мрачными картинами. Сравнительно с тем, что наблюдал автор, семья Жуайез кажется бесцветной, от нее чересчур веет условной добродетелью. На мой взгляд, отводить добродетели столь жалкую роль, значит, в сущности, мало ценить ее. Так, в конце романа, когда зрительный зал, где собрался весь великосветский и художественный Париж, единодушно бросает в лицо Жансуле свое презрение,
То же относится и к другой стороне «Набоба», о которой я еще не говорил. Г-ну Доде пришла хорошая идея: он задумал показать оборотную сторону некоторых событий, смотря на них глазами слуг. Иначе говоря, он выводит господ такими, какими их видит прислуга. К сожалению, применить эту идею на деле оказалось довольно трудно. Г-ну Доде пришлось выдумать незаурядного слугу в лице Пассажона, который служил швейцаром в каком-то провинциальном университете, а когда накопил немного денег, возымел пагубное желание преумножить и богатства и с этой целью поступил рассыльным в контору Земельного банка в Париже. Значит, этот достойный человек, чуть-чуть соприкоснувшийся с литературой, может писать мемуары. Г-н Доде время от времени приводит из них выдержки; дав волю своей писательской прихоти, г-н Доде забавляется тем, что подражает напыщенному и пошлому слогу невежды, которому довелось на своем веку издали видеть преподавателей словесности. Но слог этот довольно скучный, и смешить он может только литераторов; большинство читателей даже не заметит заключенной здесь иронии. Автор понял это и не стал злоупотреблять таким приемом. Он применил его лишь в тех частях книги, где вставлены отрывки из мемуаров Пассажона, но и этого оказалось достаточно, чтобы убедиться в несостоятельности самой идеи. Заметьте притом, что и здесь есть превосходные места, плоды глубокой и разнообразной наблюдательности, — особенно в последних отрывках мемуаров. Но цинизм прислуги, мирок передней и кухни, где пороки гостиных повторяются в более грубой форме, следовало бы передать с большей силой и резкостью.
В общем, можно сказать, что наиболее удачны те места «Набоба», где изображается то, что автору довелось видеть и наблюдать. Все, что г-н Доде взял из действительности, вылилось во внушительные, ни с чем не сравнимые страницы; то же, что ему пришлось придумать для связности рассказа, слабее, и слабее намного. Под моим пером — это похвала г-ну Доде. Как я пытался объяснить, для г-на Доде необходимо, чтобы его затронула какая-то сцена из жизни, какой-то живой человек, — только тогда талант его заиграет в полную силу. Когда же все приходится придумывать самому — он остается равнодушным. Это еще больше чувствовалось в других его романах, где действие не столь широко, как в «Набобе». На этот раз ему не пришлось выдумывать какую-то историю, он предоставил страницам следовать одна за другою, как в жизни следуют друг за другом события. Можно только пожалеть, что он ввел в роман надуманный образ Поля де Жери, единственного честного человека во всем романе, а также семейство Жуайез, о котором я уже говорил. У всех у них довольно жалкий вид. Роман намного выиграл бы в размахе, если бы его не портили эти трафаретные персонажи. Г-н Доде, насколько мне известно, до сих пор уверен в том, что эти образы завоевали симпатии большого числа читателей и защитили его от многих нападок. По-моему, это заблуждение. Возможно, что сердцу иных чувствительных читателей и дорого семейство Жуайез; но на подавляющее большинство, — сознает ли оно это или нет, — действует большая или меньшая мощность произведения, и эта-то мощность и покоряет толпу. Все, что уменьшает мощность романа, пусть даже это будут самые приятные эпизоды, — надо из него безжалостно исключать. Поэтому я с любой точки зрения отвергаю семейство Жуайез.
Вот и все мои оговорки, теперь мне остается только восхищаться. Благодаря «Набобу» Альфонс Доде окончательно завоевал высокое положение романиста. Несмотря на большой успех «Фромона-младшего и Рислера-старшего» и «Джека», многие еще отказывали ему в силе. За ним признавали множество прелестных качеств, неподражаемое умение рассказывать о всевозможных мелочах, но упрямо хотели видеть в нем лишь поэта, который напрасно не ограничивается более узкими рамками. Теперь никто не решится посоветовать ему вновь взяться за рассказы. Он доказал, что в руке его достаточно силы, чтобы двигать целые толпы персонажей и оперировать множеством деталей. Наконец, он упрочился как аналитик, которому не страшно проникать в глубь человеческой природы, — опускаться так глубоко, как это требуется, чтобы все увидеть и все высказать. Поэтому созданный им образ де Морни будет жить и книгу его будут читать, чтобы ощутить подлинную атмосферу общества Второй империи в те годы, когда она начала разлагаться.
Я уже хвалил автора за то, что он не придумал никакой драмы, которая служила бы стержнем его произведения. Он удовольствовался тем, что взял широкие картины и связал их только самыми необходимыми событиями. Таким образом, он жертвовал тем, что могло придать книге интерес в глазах публики, — и за это можно только благодарить его. Ставка была крупная, ибо он давал читателям нечто непривычное. К счастью, сюжет спасал его, и автор достаточно перечувствовал все, о чем писал,
Мне захотелось воспользоваться большим успехом «Набоба», чтобы подкрепить высказанные мною мысли примером. Очевидно, что роман вступил у нас в триумфальную пору, какой он не знал никогда, даже во времена Бальзака. Можно сказать, что два великих течения нашего века, — из коих одно основано на наблюдении и исходит от Бальзака, а другое основано на изощренной риторике и исходит от Гюго, — соединились и что наши современные романисты находятся на месте этого слияния, присутствуют при рождении единого потока натурализма, который влечет к себе стилистов и который теперь, по-видимому, превратится в могучую полноводную реку. Романтическое начало отжило свой век, начинается век истории; я имею в виду те значительные накопления человеческих документов, которыми в наши дни полнятся книги, основанные на наблюдении. Трудно поверить, например, каким огромным количеством всевозможных фактов, заметок, документов, какою бьющей через край жизненностью полны страницы «Набоба». Стоит только прочесть эту книгу с такой точки зрения, и будешь поражен той универсальностью, какую придало роману наше время. Теперь роман стал орудием века, великой лабораторией для изучения человека и природы.
Перевод Е. Гунста
Из сборника «ЛИТЕРАТУРНЫЕ ДОКУМЕНТЫ»
Перевод Б. Вайсмана
ВИКТОР ГЮГО
В истории нашей литературы одного лишь Вольтера можно сравнить с Виктором Гюго по тому огромному месту, какое принадлежит каждому из них в его столетии, и по тому могучему влиянию, какое они оказали на своих современников. Я имею здесь в виду не литературные достоинства как таковые: я говорю о неоспоримом господстве этих писателей, которое распространялось на всех, начиная с молодежи и кончая людьми самого преклонного возраста. Оба они царствовали над обществом, оба имели право считать себя средоточием духовных сил целого народа. Но этим мое сравнение и ограничивается, ибо если одинаковой была их слава, то между ними существует глубокое различие в темпераментах. Для меня важно лишь подчеркнуть, что само это явление — господство в литературе одного человека — однажды уже наблюдалось в нашей истории.
Виктор Гюго прожил блистательную жизнь. Представляю себе какого-нибудь юного поэта: вот он сидит за своим столом и, выронив из рук перо, мечтает о славе. Какое отчаяние и какое страстное желание стать больше, значительнее должно владеть им, когда перед его мысленным взором возникает этот исполин, чьи ноги стоят на рубеже одного столетия, а голова, всегда поднятая вверх, словно стремится проникнуть в будущее! Встать вровень с ним — несбыточная мечта: дорасти ему хотя бы до плеча, хотя бы до пояса — и то счастье! Ведь может случиться умереть и молодым, пора бы уже иметь достаточно крепкие мускулы, чтобы осилить хоть несколько строф: воздвиг же Гюго из несметного множества своих стихов циклопические башни. Он — мэтр, он завладел всеми сюжетами, всеми формами; но теперь он преграждает дорогу в будущее, и чтобы обновить поэзию, надо дождаться той поры, когда его шедевры померкнут в человеческом сознании. А потому молодому поэту не остается ничего иного, как склонить голову и довольствоваться скромной ролью ученика. Царственная жизнь Виктора Гюго его подавляет.
Десяти лет, в Испании, куда он приехал вместе с отцом, Виктор Гюго начинает бормотать первые рифмы. В четырнадцать лет, находясь в пансионе, он пишет трагедию «Иртамена», которая была ничуть не хуже трагедий того времени. Пятнадцати лет он участвует в поэтическом конкурсе Французской Академии на тему: «Преимущества, даваемые учением», и не становится лауреатом только потому, что весьма почтенные господа из жюри подумали, будто, указав свой возраст, юный поэт просто-напросто посмеялся над ними. Впрочем, в ближайшие годы он выходит победителем на академических конкурсах в Париже и Тулузе. Уже в ту пору Шатобриан назвал его «божественным ребенком». Позднее, когда о Гюго начнет складываться легенда, будут говорить, что в момент его появления на свет воздух огласился ангельским пением и звуками лир.
Пока это был только чудо-ребенок, но он продолжал расти. Гюго исполнилось двадцать два года, когда он опубликовал первые и романы: «Ган Исландец» и «Бюг Жаргаль»; думаю, что последний роман им написан в шестнадцать лет. Затем появляются «Оды и баллады», они и ознаменовали рождение великого поэта. До сих пор юноша шествовал, сопровождаемый хором самых лестных похвал: старики и почтенные дамы одобрительно кивали ему головой. Другой бы захлебнулся в этом меду. А он набирал силы; он устоял против собственных успехов в салонах и вышел из этого испытания, внезапно показав себя новатором. Ему было тогда двадцать пять лет. В этом возрасте определилась его литературная судьба.