Собрание сочинений. Т.25. Из сборников:«Натурализм в театре», «Наши драматурги», «Романисты-натуралисты», «Литературные документы»
Шрифт:
«Манетта Саломон» — это вольный этюд об искусстве и о современных художниках. Авторы лишь сгруппировали типы живописцев, с которыми приходилось сталкиваться им лично: любимый их герой, художник Кориолис, — видный мужчина, человек богатый, благовоспитанный, влюбленный в Восток, ибо прозрачная и многоцветная восточная живопись сродни его собственному стилю; Анатоль — человек богемы, балованное дитя Гонкуров, тип, который должен сохраниться в литературе: он острослов и фланер, ночует где попало, у кого-нибудь из друзей, готов приютить первого встречного, ввязаться, хоть он и горбат, в любое приключение, увлекается любой мечтой и проникнут всеми видами скептицизма; наконец он попадает на скромную должность в Зоологический сад и обретает счастливую старость, потому что любит животных; Гарнотель — лауреат Римской премии, добросовестный и посредственный художник, который, не обладая талантом, добивается успеха исключительно благодаря своей хитрости и ловкости, как истинный виноторговец; и другие колоритные типы. Шассаньоль, свирепый спорщик по вопросам эстетики, неутомимый оратор, подвизающийся в молочных лавках и харчевнях; если ему удается подцепить какого-нибудь собеседника, Шассаньоль сопровождает
Однако гг. Гонкуры не решились полностью разрушить форму романа. Они сохранили героиню — Манетту Саломон, натурщицу-еврейку, к которой Кориолис воспылал нервной и ревнивой страстью. Мало-помалу Манетта завладевает молодым человеком, рожает от него детей, навязывает ему своих родственников, ссорит его с друзьями и, наконец, подчиняет до такой степени, что женит его на себе; Кориолис погрязает в ничтожном рабском существовании, талант его угасает. Здесь мы видим то же утверждение, что и в «Шарле Демайи», — женщина убивает художника. Не буду оспаривать это положение, хотя, если придавать ему общий характер, оно кажется мне совершенно ложным. Впрочем, романисты изучили характер Манетты с необычайной проницательностью. Она останется одним из лучших их созданий.
В «Госпоже Жервезе» построение романа упрощается еще больше. Мы видим уже не портретную галерею, не серию многочисленных и разнообразных типов, которые прежде дополняли друг друга, сталкивались между собой и производили впечатление кишащей толпы. На сей раз это одна фигура, выписанная во весь рост, страница одной человеческой жизни — не более того. Никаких других персонажей ни на переднем, ни даже на заднем плане; едва намеченный профиль ребенка, который кажется тенью своей матери, да к тому же ребенка — почти животного, несчастного, умственно отсталого существа, с нечленораздельной речью, которая не развилась дальше лепета новорожденного. Здесь уже роман в собственном смысле слова отсутствует. Остается исследование характера женщины определенного темперамента, помещенной в определенную среду. Тут ощущается свобода и простота научного изыскания, к которому приложил руку художник. Последняя формула традиционного романа сокрушена, писатель берет случайно попавшийся ему эпизод чьей-то жизни, рассказывает его, извлекает из него все, что можно, в отношении действительности и искусства, и считает, что больше ничего не обязан давать читателю. Нет необходимости завязывать, развязывать, усложнять, отливать фабулу в ее былой форме; довольно взять и препарировать один какой-нибудь факт, персонаж, в коем воплощается частица страдающего человечества и анализ которого нечто прибавляет к сумме той правды о жизни, которая нам уже известна.
Героиня, или, вернее, сюжет гг. Гонкуров, — г-жа Жервезе, женщина весьма достойная, несчастливая в замужестве и нашедшая себе прибежище в труде. Она образованна, как мужчина: латинистка, эллинистка, обладает глубокими знаниями во всех областях, — и при этом у нее артистическая душа, созданная для любви к прекрасному. Образованность ее заходит так далеко, что она изучила Локка и Кондильяка и затем нашла успокоение в мужественной философии Рейда и Дугалда Стьюарта. Католическую религию она давно уже стряхнула с себя, как перезревший плод. Но тут забота о своем здоровье приводит ее в Рим; она берет с собою сына Пьера-Шарля, милое дитя, прекрасное, как ангелок, живущее инстинктивной жизнью животных. Первые месяцы в Риме отданы древностям, истории города, всему, что волнует здесь ее ум ученого и сердце поэта. Она отдыхает, печется о своем ребенке, ни с кем не видится, разве только с несколькими случайными людьми. А потом начинается драма. Г-жа Жервезе вдыхает аромат католицизма, особый запах Рима, который разносит по городу своего рода религиозную эпидемию. Мало-помалу заражается и г-жа Жервезе. В ней таится женщина, неизвестная ей самой, женщина нервная, не удовлетворенная замужеством. И она погружается в религиозный экстаз, в мистицизм. Сперва это затрагивает только ее чувственность — ее волнует пышность церковной службы. Затем идет наступление на ее духовное «я», разум ее помрачается под гнетом обрядов и предписаний. Г-жа Жервезе принимает постриг; из-под власти терпимого настоятеля она попадает под власть сурового, забывает мирскую жизнь и, наконец, перестает быть женщиной, перестает быть матерью. Она отдается религии целиком, живет в грязи, отталкивает своего ребенка, — она, когда-то такая элегантная, так страстно привязанная к Пьеру-Шарлю. Страшное самоуничижение, светобоязнь, кризис плоти и духа не оставляют в г-же Жервезе и следа от той женщины, какой она была прежде.
В этом смысл всей книги. Гг. Гонкуры с необыкновенным искусством изучили медленное и постепенное действие религиозной заразы. Рим послужил им великолепным фоном. Образованная героиня позволила им обрисовать римские древности, а героиня набожная — изобразить папский Рим. Но я бы сказал, что в развязке авторы проявили слабость. Надо было как-то закончить книгу. И вот они придумали драматическую сцену, отчасти нарушающую характер романа как исследования, свободного от традиционной формы. Г-жа Жервезе тяжело больна — у нее чахотка. Она умирает, замкнувшись в свирепом эгоизме своей веры. Брат ее, лейтенант, спешит к ней из Алжира и уговаривает ее покинуть Рим; но он вынужден разрешить ей получить перед отъездом папское благословение. И тут, в Ватикане, в тот миг, когда ее взору предстает святой отец, г-жа Жервезе умирает, словно пораженная молнией, а Пьер-Шарль, обретя наконец членораздельную речь, оглашает папские покои душераздирающим воплем: «Мама!» Это очень красиво, но внезапная смерть героини, впрочем, вытекающая из логики произведения, диссонирует с правдой жизни. Если бы г-жа Жервезе умерла естественной смертью святоши, иссохшей от молитв, то это было бы последним штрихом, довершающим необыкновенную оригинальность произведения. Это было бы не столь эффектно, зато более правдиво.
«Госпожа Жервезе» не имела успеха. Обнаженность идеи в этой книге, частая смена картин, умелый анализ души — все это смутило публику, привыкшую к повествованию совсем иного рода. Здесь не было ни единого забавного словечка, не было ни вульгарных перипетий, ни театральных эффектов, и притом — странный язык, полный неологизмов, изобретенных авторами оборотов речи, сложных фраз, передающих ощущения, какие может испытывать только художник. Гг. Гонкуры оказались одни, где-то там, наверху, и в пору наибольшего расцвета их личностей и таланта были поняты лишь немногими.
Я заканчиваю. Суждение мое можно считать полным и окончательным, потому что оно выносится о писателях, которых как бы уже нет в живых. С того дня, как Эдмон де Гонкур опубликовал произведение, подписанное только одним его именем, о нем надо судить и изучать его отдельно. Таким образом, шесть романов, о которых говорилось выше, составляют некое единство, и наша критика обязана высказать о них компетентное мнение, со всей справедливостью, как и надлежит потомкам.
Господа Гонкуры остаются для меня примером высокой артистичности, одним из тех мозговых феноменов, какие, с точки зрения патологии, восхищают великих медиков. Среди всеобщей яростной погони за оригинальностью, после блистательных романистов 1830 года, которые, казалось, оставили молодому поколению сжатое голое поле, Гонкуры сумели благодаря особенностям своей натуры, отдаваясь лишь своему темпераменту, увидеть мир иначе, чем другие, и изобрести свой собственный язык. Рядом с Бальзаком, рядом со Стендалем, рядом с Гюго они выросли, как странные и изысканные цветы высокой цивилизации. Гонкуры — исключительные личности, писатели, стоящие особняком, их произведения будут звучать в истории нашей литературы резкой нотой, выражающей крайности искусства нашей эпохи. Если толпа никогда не падет ниц перед ними, то все же им будет выстроена роскошная часовня, часовня в византийском стиле, украшенная чистым золотом и диковинной росписью, и на поклонение туда придут утонченные ценители.
Мне бы хотелось привести выдержки из произведений Гонкуров, чтобы показать, до какой нервной трепетности довели они литературный язык. Они превратили его в музыкальный инструмент, в некое живое существо, так что кажется, будто видишь его движения и слышишь дыхание. Язык приобрел такую же крайнюю чувствительность к мельчайшим впечатлениям, какой обладают сами Гонкуры; он радуется определенному цвету, млеет от некоторых звуков, вибрирует при малейшем движении воздуха. Кроме того, Гонкуры ввели в обращение всевозможные новые формы, неизвестные до них обороты, фразы, взятые из живой речи, глубоко прочувствованные ими, но которым предстоит еще созреть, чтобы быть принятыми публикой. Говоря это, я делаю гг. Гонкурам самый большой комплимент, какой можно сделать писателям: ведь только сильные обогащают словарь.
Многие романисты — я имею в виду их младших современников, тех, кому сегодня тридцать лет с небольшим, — очарованные неповторимым стилем Гонкуров, взволнованные их творчеством, будто звуками симфонии, заимствовали у них слова, манеру чувствовать; образовалась некая группа. Но дело в том, что подражание должно остановиться там, где начинается то, что я бы назвал современной риторикой. Усвоив ее, ученики гг. Гонкуров принизили бы своих учителей; я предпочитаю видеть братьев в раззолоченной расписной часовне, лишенными всякого потомства, подобными идолам искусства, упавшим с неба в один прекрасный день. Будучи заведена слишком далеко (да еще новичками, вынужденными в чем-то превзойти учителей), их манера обернулась бы жеманством, излишеством художественной чеканки, в которой потонули бы идеи и факты. Сами Гонкуры в «Госпоже Жервезе» порой убивают значительность человеческих документов, добытых посредством столь острой и точной наблюдательности.
Мне хочется высказать в завершение этой статьи следующую утешительную мысль. Публике, так мало чувствительной к изяществу формы, свойственны крутые повороты, похожие на акты восстановления справедливости. Целых десять лет произведения братьев Гонкуров пребывали в безвестности, их знал лишь узкий круг почитателей. Пресса всегда относилась к ним с возмущением и суровостью. И вдруг, неизвестно почему, в последнее время газеты принялись расхваливать эти же самые произведения по случаю появления в продаже их новых изданий. Объявились покупатели, их становится все больше, книги гг. Гонкуров вызывают горячий интерес. Наконец-то пришел час, и над могилой умершего брата возгорелась слава; но возгорелась тогда, когда другой брат остался одиноким и увечным.